Он зацепил край страницы. Тетрадь разложилась на новом месте, и там убористым почерком, его почерком вдруг сжались в абзац слова:
"Друг мой! Раньше я верил, я был сектантом, я был истым поклонником Церкви Слова, я упивался открывшейся мне удивительной и такой простой истиной, что все в мире — слова. Все они. И Бог, и свет, и любовь. Научись управлять Словом, думал я, и все падет к твоим стопам — и деньги, и власть, и женщины. Словом можно потянуть ввысь и низвергнуть с неба, и поспорить с самим Творцом в сотворении заклинаний из ничего, из воздуха, из электрохимических реакций под бедным черепом. Я хотел сотворить мир. Но знаешь…"
Виктор захлопнул тетрадь.
Лицо горело. Еще скажите — от печки. Пьяный бред. Стыдный пьяный бред. Ой же нагородил… Он втиснул ладонь в обложку. И не вспомнить ведь, когда его так прижало. Возможно, он кому-то писал, кому-то выговаривался, жалился. Ах, ах, гений в деревне.
А слова — пыль.
Потому что в душе — пыль, было сердце, но износилось, источилось от собственного величия и в это же величие рухнуло.
Сотворил мир? Хлебай полными горстями. Виктор, скривившись, раскрыл тетрадь и выдернул лист вон. Буквы, слова… Зачем это знать кому-то? Даже тем, кто будет разбирать хлам, оставшийся после его смерти — незачем.
Печь приняла лист меланхолично, сжевала, как корону наскоро нахлобучила треугольник пламени. Вот вам слова…
Ладно. Виктор потер ладони о трико на коленях. С писателями всякое случается. С Гоголем — хрестоматийный пример. Вынь да подай второй том. Как нет? Почему нет? Сжег? Вот и я. Имею право, проторенной тропой.
Не жалко, конечно, но не по себе. Лучше уж мышам…
Он еще постоял перед открытой печью, глядя на огонь и думая о Булгакове, Герострате, Достоевском: уж они-то, они-то…
Под крышкой чайника забилась, заклокотала стесненная вода.
Виктор сбросил оцепенение, намотал на ладонь приспособленную к этому случаю тряпочку, взялся за горячую ручку, отставил на кирпичную приступку.
Ну вот, вода готова. Будем пить чай? Конечно же, будем. Нам для просветления мысли он самый и положен.
Он насыпал в кружку цейлонского. Раньше, помнится, был и краснодарский. Но исчез. Возможно, исчез и сам Краснодар. В "Литературной газете" ничего не было о Краснодаре, никакого упоминания. А других изданий Виктор не читал. Может там, в сгоревшем клочке, подающий надежды провинциальный писатель был именно из этого города? Тогда жалко…
Ох, какая чушь лезет в голову!
Виктор залил чай кипятком, побултыхал ложкой в набирающей цвет и запах воде, отрезал хлеба, достал из холодильника маргарин. С бутербродом и кружкой поплыл к окну — всяко лучше телевизора. Даже если нет никого, вон она, за стеклом — природа. Ивы да березки, былинки из-под снега выглядывают, где он еще не сошел.
Подержав чай под блюдцем, для настоя, он хлебнул. Хорошо!
Был, правда, у этого ощущения привкус: тебе-то, сука, хорошо, а другим? Поежился. Иногда мыслью так вдарит, никаких бытовых приборов не надобно. То горишь, то мерзнешь. То елозишь, как на оголенном высоковольтном проводе. Может о природе попробовать писать? Проснулся зайчишка, загудели шмели, затрещал малинник. Кто это там? Медведь! Царь тайги! И тому подобное.
Виктор отвлекся, наблюдая, как Лидия, тяжело налегая на коляску, везет сына обратно. Решительная, закусившая губу. Волосы выбились из-под платка. Бледный Егор сидел безучастно. Следом бежал Елоха и тряс деньгами.
Диалог, едва слышимый из-за двойного стекла, додумывался в голове сам.
— Сергеевна, я ж на свои! — ныл Елоха, выгребая параллельным курсом. — Мы б культурно посидели…
— Изыди! — будто лошадь, мотнула головой Лидия.
Коляска увязла. Лидия надавила на нее, как на соху.
— Ну дай ты человеку! — Елоха упал и встал, выдернул сапог. — Ты посмотри. Мучается же человек! Куда ему без ног? Только пить. Это ж раненая душа.
— Иди ты, Елоха, в ж…
Виктор хмыкнул. Просты деревенские разговоры. Беззлобны, но прямы. Без политесов. Сказано в ж…, значит, в ж… Цензура, конечно, не пустит, но если в голове, то какая уж тут цензура? Говорят, ее и в издательствах уже не осталось.
— С-суууу-ка!
Он вздрогнул от вопля, прорвавшегося сквозь стекло. Егор заколотился в коляске, руки его заскребли через голову, пытаясь достать мать.