Мы покушали сладкое, затем подошли с девушкой к окну и стали тихо разговаривать. Я назвала ей себя.
— Вы похожи на Валю, — сказала она. — Ну, а я Люба Шевцова. Мы с вашей дочерью должны были привезти из Ворошиловграда радиостанцию, но теперь все провалилось! Помешали. Теперь эти гады требуют, чтобы я сказала, где спрятана радиостанция. Дудки! Не на такую напали!
— А, может, было бы лучше отдать им приемники? — говорю ей.
Люба посмотрела на меня своими голубыми глазами и возмущенно прошептала:
— Что вы, что вы! Отдать врагам, предать своих! Никогда! Лучше самая лютая смерть. Так я буду знать, что честно умерла, не погубила своих. А если бы я открыла им секрет переговоров, то, вы думаете, они меня не пристрелили бы? Да и такою ценою купить жизнь? Никогда! Любка сумеет умереть честно.
Я пожала ей крепко руку, слезы выступили на моих глазах.
— Любаша, ты права! — сказала я.
Она обняла меня, и мы расцеловались.
Наша камера была уже переполнена. Арестованных женщин и девушек стали оставлять в коридоре. Там сидела Тося Мащенко с матерью, мать Иванцовой Ольги, Соколова и другие, которых я не знала.
Наутро в камеру вошли несколько жандармов, начальник полиции и переводчик. Начальник объяснял жандармам, кто и за что арестован. Потом они взяли список и назвали фамилии тех, кого решили отпустить домой. Из нашей камеры было отпущено человек десять. Оставшихся перевели в маленькую, сырую, грязную и вонючую камеру. Пол там был мокрый, со стен мелкими струйками сбегала вода.
Утром меня и Любу заставили носить кирпичи для кладки печи в кабинете начальника. В коридоре нас встретил переводчик. Я спросила его, почему меня не отпустили, как других матерей. Он ответил:
— Ваша дочь была активной, и о ее действиях вы не могли не знать.
Надежды на освобождение у меня рухнули. Я приготовилась испить чашу до дна.
В камеру прибыло пополнение привели первомайских девушек. Это произвело на нас удручающее впечатление Нам не хотелось верить, что гибнет все; мы себя убеждали, что отдельные молодогвардейцы спасутся и что работа вновь будет развернута.
Первомайцев разбили на две группы: часть поместили с нами, остальных отвели в другую камеру. Среди девушек я узнала Ульяну Громову, Шуру Бондареву и Шуру Дубровину.
Громова произвела на меня очень хорошее впечатление. Это была высокого роста стройная брюнетка, с вьющимися волосами и красивыми чертами лица.
— Борьба не такая простая штука, говорила она. — Надо в любых условиях, в любой обстановке не сгибаться, а находить выход и бороться. Мы в данных условиях тоже можем бороться, только надо быть решительней и организованней. Мы можем устроить побег и на свободе продолжать свое дело… Подумайте об этом!
Она легла на пол вверх лицом, подложила под голову руки и стала смотреть в одну точку своими черными умными глазами.
Девушки попросили ее прочесть «Демона». Она охотно согласилась.
В камере стало совсем темно. Приятным мягким голосом Ульяна начала:
Вдруг раздался страшный крик. Громова перестала читать.
— Начинается, — сказала она.
Стоны и крики все усиливались. В камере была гробовая тишина. Так продолжалось несколько минут Громова, обращаясь к нам, твердым голосом прочла:
Кто-то вздохнул и сказал:
— Трудновато добить этих гадов!
— Ничего, — ответила Громова, — нас миллионы! Все равно победа будет за нами.
Шура Бондарева — шатенка среднего роста, с карими глазами и приятными чертами лица — прекрасно пела и танцевала. Часто по вечерам мы просили Шуру что-нибудь спеть. В песни она вкладывала столько чувства, что каждое слово песни принимало какой-то особенный смысл.
В смежной камере сидел брат Шуры. Как-то раз она приблизилась к стене этой камеры и сказала:
— Сейчас спою для брата его любимую песню. Может быть, — прибавила она задумчиво, — он будет слушать меня в последний раз!
Она запела и под конец не выдержала, залилась слезами. Мы все молчали, опустив головы. Шура быстро успокоилась и сказала:
— Не люблю я хлюпиков и сама себя ненавижу, когда потечет эта соленая водичка. — Глаза у нее заблестели, и она запела какую-то веселую песню, затем предложила: — Давайте все вместе споем что-нибудь!