Да и не робкий, против знатного плясуна в круг вышел. Сам со временем таким стал бы. Не станет.
То ли былое в голову взошло, то ли пива лишнего выпил Никитка, кто теперь разберет. Да только как увидел нежность душевную в зеленом том взоре, навстречу васильковому брошенном, душа взыграла. Дуром он на мальчонку полез. За что и получил, да обидно так. Нос знатному плясуну своротил отрок. Никитке бы на пользу все себе развернуть, плясуна нового по плечу похлопать, пива с ним выпить… Еще бы и друзьями расстались. Нет. Швырнула дурь вперед. Обошел неумелую защиту костлявый кулак плясуна, да вовремя в сердце ткнулось что-то. Придержал руку, а то разлетелась бы голова синеглазого брызгами кровавыми. А так несильно, в общем-то, в висок и тюкнул. Для плясуна несильно. Был бы супротивник поопытней, увел бы он голову в сторону, хоть и не ушел от удара. Поболела бы день-другой башка-то. А этот столбом стоял, не шелохнулся. Косточка тонкая и хрустнула. Да громко так. Опамятует ли?
До сих пор в глазах стоял полный непонимания взгляд матери мальчонки покалеченного. И кем? Плясуном. Защитником. От нечисти Хранителем.
И отвращение в глазах зеленых.
И голос старосты в ушах:
— Мы на тебя, Никитка, зла не держим. Гаркушка сам супротив тебя в круг встал. Но и понимания к тебе проявить не можем. Зачем же так мальчонку-то? Так что ныне кровник ты нам. И нет тебе в земле нашей ни еды, ни воды.
И свой хрип:
— Виру возьмите.
— А кому ты виру давать будешь? Матери? Так один он у нее. Был. Кормилец. Марьянке? Так та с тобой сама скорее в круг встанет. А обществу? Ты и так всем пользу несешь. Нес. Ты лучше к Кошачьей Голове сходи. Опять там вроде неладно. Вернешься, считай — отдал виру, не вернешься, знать, ушел от тебя за кривду твою ангел-хранитель.
— Не возвращался еще никто от Кошачьей Головы.
— Или страшно стало? Раньше надо было бояться, плясун, когда Марьянкиного двоюродного, словно нелюдя какого, насмерть бил.
Двоюродного. Родича. За честь семьи мальчонка встал. Не за взгляд любимой. Дурак ты, плясун Никитка.
Сахсат широкой горстью смахнул пот со лба, поправил заплечный мешок, хлопнул по укутанному в кожу лезвию верной секиры и подступил к скале. До места, указанного в старой карте, осталось недалеко. Гораздо меньше дневного перехода. До ночи он будет там. Поспит. Отдохнет. Дождется нужного времени и найдет того, кто, силу и свирепость его преодолев, изгонит страшную болезнь его. Сахсат ни о чем не жалел. Воины его семьи никогда ни о чем не жалеют. Все в ладони Великого.
Решит — и будет у Сахсата новый дворец на берегу Океана.
Решит — и опять поведет он в бой броненосную пехоту Императора.
Решит — и вновь Мудрейшие склонят слух к его советам.
Но это если решит.
Ни о чем не жалел Неистовый. Тревожила сердце его лишь мысль о дочке от белокожей наложницы, столь же ласковой, как ее мать, что так отличалась от свирепых женщин Островов. Но дитя в хороших руках. Мать Императора, увидев любовь отважного воина к полукровке, взяла ее под свою руку. А то пропала бы сирота. Сирота. Ведь вычеркнут Сахсат из скрижалей живущих.
Раз в пять лет присылает народ Островов величайших воинов ко двору Императора, дабы насладили они взор его своим воинским умением. Велика была слава Сахсата, четвертым сидел по правую руку Повелителя. И как всякий значимый, имел он недоброжелателей. Сейчас уже не узнать, кто заронил в голову Императора мысль, что могуч Сахсат, как десять величайших. И пора нанести новый узор на его клыки. Хороший случай проверить боевое умение воина.
Только не для потешных боев оказалось то умение. Была одна беда у Сахсата, страшная для других, страшная для него самого. После раны в голову снисходила на него в битве Священная ярость и обратиться гнев его мог как на врага, так и на соратника. Не ведал Неистовый в бою между ними разницы.
И пали шестеро соплеменников под секирой Сахсата. И отвратил взор от него Император. Лишь к вечеру пришел посланец и принес яд. Дорогой. Очень дорогой. И взъярился Сахсат. И пошел ко дворцу. Ибо лишь первый среди равных Император Островов. Но не пожелал видеть величайший воителя своего. Кровав был путь Неистового. Многие отведали его секиры. Не воины, Жрицы Превеликой Матери смогли успокоить гнев его.
И было сказано ему слово Дома. Нет больше Сахсата Неистового в числе Хранителей. Нет его и среди жителей Островов, пока не избудет страшный недуг, что не только врагам, но и своим вредит. Волен жить он и биться, где пожелает. Но нет чести великому в судьбе наемника. Нет и Дому чести, когда один из величайших его воителей клинок свой иному повелителю отдаст. Простить Сахсата может лишь подвиг. Но подвиг, вне этой тверди совершенный. И да станет подвигом поиск воина более сильномогучего, чем рекомый. А до той поры изгоняется Сахсат Неистовый с Островов.
— Ты похож на своего отца. — Ладонь старой матери Императора скользит по длинному извилистому шраму, что, начавшись почти у чуба, заканчивается на щеке. — И он стал неистов после раны. И лишь удар Гердана Пропойцы, после которого он пролежал без памяти два дня, излечил его. Помни это.
Пять дней нес Сахсата быстрый корабль-щука. И на шестой, провожаемый молчанием моряков, спустился изгнанник на берег недоброй славы острова Даллаг. Два дня шел по проклятой земле воитель. Повидал много странного. И вот путь его к завершению близок. Как, впрочем, и жизнь. Ибо какой сильномогучий воин проигравшему жизнь оставит?
Юрке было стыдно, как никогда в жизни. До слез. До соплей. Лучше бы побил кто, ей-богу. Да кто ж его такого здорового побьет. Да и чемпион вроде.
А в голову упрямо лезло, как сидели с Ленкой, мечтали, что заживут нормально, когда он денег получит, как игрушек новых Танюшке накупят. Сапожки. Шубку. Вспоминал, как Ленка в двух местах работала, когда его со службы выперли. Как продукты в дом тащила, чтобы он нормально тренироваться мог. Как сам по ночам подрабатывал, чтобы девчонок подарками порадовать. Как маленькая дочурка, в могучих руках угнездившись, папку успокаивала, когда он ей куколку купить не мог. Как подарки, на Новый год полученные, на всех делила. А он до скрипа зубовного жаждал успеха, славы. Ну и денег, естественно.
Добился. И деньги у него есть. И слава.
Несколько дней пил с ребятами. Очередную победу отмечали. Да не в спорте уже. В бизнесе.
— Кто звонит-то?
— Ленка.
— Ревнует?
— Не. Танюшка приболела.
— Так пусть врача вызовет. Капусты теперь валом. Пьем дальше, пацаны.
Приперся домой, пьяная в хлам скотина.
— Ты. на кого так смотришь?
Ни слова не сказала. Развернулась. Ушла. Взбесился чемпион. Танком в комнату вломился. И наткнулся. На два взгляда. Не сердитых. Удивленных. Обиженных.
Папка. Муж. Защитник. Хранитель.
Стальной плетью хлестнули. По лицу. По груди. По сердцу. По душе. И вышвырнули из комнаты. Из дома. И лютый стыд погнал дальше и дальше. Только в парке и остановился. Под елями вековыми, куда частенько после тренировки приходил. Они всегда успокаивали. Может, и сейчас помогут. Башка горит. Волком выть хочется. Но даже луны и той нет. Фонарь лишь горит.
А лес под Кошачьей Головой хорош на диво. И не подумаешь, что отсюда столь причудная и премерзкая нечисть вываливает, что и плясуны, и волхвы за голову хватаются. Но сегодня спокойно вроде. Однако не зря староста говорил. Он мужик правильный. Без толку базлать не будет.
Посох боевой с гулом над головой крутанулся, и отозвался лес. Обрадовался. Каждая травинка, листочек, веточка плясуну улыбнулись. Нет нечисти. А то бы сказали, хоть и бессловесные, пожаловались. А вот ива у ручья грустит. Или болеет. Или старая. Или тревожит что. Тревожит. Выходила, бывало, нечисть из-под кроны ее. Вот и сейчас так же маятно. Но не нечисть вроде. Или чужанин какой навестить надумал? С добром ли?
На то плясуны и поставлены. Покой пределов блюсти.
Посох мягко опустился на травушку, и та обняла родича. Как же, бедненький, не в земле растет, с плясуном веселым путешествует. Вот и надо приблудного приветить, соками домашними, коренными напоить.