– Простите, мистер О’Хара, – медленно проговорил Адам, – но вы что же, верите во все, что рассказывают на базаре? В зеленую пилюлю бессмертия? Спящего рыбоголового бога? Тайный орден Управителей, которые поклоняются Единому в образе Маятника?
– Считайте меня агностиком. – О’Хара выделил чужое слово голосом. – Пока что я не берусь выносить суждение по этим вопросам. Есть то, что происходит у нас в голове, – продолжал он, растягивая гласные. – Когда в первый день я заставил вас принять разбитый кувшин за целый, вы могли – повторяю, вы могли – увидеть черепки и лужу на полу. У вас не получилось – это другое дело. Но если прокаженный насылает на белого проклятие, едва коснувшись его одежд, и тот ближайшей же ночью превращается в зверя и воет, катаясь на полу; если двое, не сговариваясь, видят одно и то же – скажем, собрание богов, решающих судьбы народов; если человек вспоминает, что в прошлой жизни он был ростовщиком, и вот, он идет в прежний свой дом, убивает новых хозяев (он сам рассказал мне это в тюрьме) и выкапывает из угла запечатанный горшок, полный золотых монет, – это не наваждение, это явь; а не считаться с явью – дело опасное. Декха, бара-сахиб? – Он поднял голову на точно рассчитанный угол и посмотрел прямо в глаза Адаму. – Нужно знать, как избавляться от наваждений. Как раскалить на огне ружейный ствол и заставить прокаженного снять проклятие. Важнее – отличить наваждение от яви. А еще важнее, – он усмехнулся невесело, – знать, что и явь – лишь наваждение, чья-то выдумка; и тогда ты пробуждаешься.
Адам присел на корточки подле, хоть и знал, что ноги с непривычки затекут через минуту. Он и так жался от неловкости, нависая над О’Харой, а уж теперь, когда собирался нарушить один из главных запретов англо-индийского общества – не задавать личных вопросов… В горных фортах, отдаленных поселениях, тесных сеттльментах узлы затянулись слишком давно и крепко, чтобы разрубать их, спрашивая о чем-то напрямик.
Он решился.
– А правду говорят, что вы…
– Правду, – отрезал О’Хара.
Адам замолчал пристыженно. За окном резко прокричала майна.
Когда субалтерн уже подобрал от стыда пальцы в ботинках, О’Хара сказал тихо:
– Десять лет назад я освободился от Колеса. Знали бы вы, Адам, как это трудно – видеть мир таким, каков он есть, и как прекрасно. Видеть Спицы, идущие от Ступицы к Ободу, видеть, как восходят и нисходят по ним… Понимать, как и для чего существует все, идущее Большим Путем.
– Но тогда, – спросил Адам столь же тихо, – что вам Большая Игра, если вы видите Большой Путь?
О’Хара неожиданно рассмеялся – негромко и не шевелясь; только чуть подрагивали его не по уставу длинные волосы.
– А что делаете вы, Адам? Ведь не потому вы торчите в этой дыре, выполняя мои странные поручения, что решили пойти по отцовским стопам?
Адам замялся. Он знал, почему, но сказать не мог: в школе «Вестворд Хо!» речи о Бремени Империи набили такую оскомину, что повторять их всерьез было невозможно; а новых слов еще никто не нашел – впрочем, один новый поэт, из туземнорожденных…
– Вы не можете сказать, – кивнул О’Хара. – Первый шаг – отказ от слов. Но вы знаете; знаю и я.
Они замолчали. Тень от оконной решетки ползла по комнате, переплетаясь с тенями, которые бросала чадящая лампа. Адам неловко пошевелился.
– А вот доктор Чехов, которого мы разрабатываем… – О’Хара поморщился. – Не знаю, как объяснить. Я не умею рисовать Колесо; мой Учитель умел, одним из последних во всем Бхотияле и, может быть, последним в Индии. Он выучил двух англичан – куратора лахорского музея и его сына, журналиста… жаль, я не успел поговорить: года полтора тому они вернулись в Европу. Я не умею – но Чехов умеет. Есть такие люди, которые накрепко прикованы к Колесу, но при этом видят его изнутри и могут – иногда – менять его ход. Они плохие политики, плохие игроки, но хорошие пророки. Когда они видят ясно – никто не видит лучше их; когда ошибаются – их видение вплетается в узор и переходит к другим. «Как называется сон, который видят сразу многие?»
Ответа он не получил: заскрипел гравий на дорожке, и даже Адам понял, что шаги не женские.