В следующих двух строфах, высмеивая некий литературный стереотип, Пушкин формулировал собственные «персонажные» принципы, жестко противопоставляя их общепринятым: «Свой слог на важный лад настроя, / Бывало пламенный творец / Являл нам своего героя / Как совершенства образец. /<…>/ А ныне все умы в тумане, / Мораль на нас наводит сон /<…>/ Британской музы небылицы / Тревожат сон отроковицы <…>»
Удивителен, так сказать, историко-литературный разрыв между двумя этими строфами — и в то же самое время их смысловое единство. В XI-й осмеивается предельно абстрактная и на самом деле давным-давно устаревшая схема, в XII-й — конкретная и вполне актуальная «байроническая» модель. Обе равно чужды Пушкину — именно однозначностью, однонаправленностью, утомительной «однозвучностью» порождаемых ими образов. И неважно, на чем «держится» эта однозначность: на подчеркнутой нравоучительности или на демонстративном имморализме; главное, что ново-модно-порочный романтический персонаж по своей статике неотличим от старомодно-совершенного, образцового романического героя. Неправедно гонимого сменяет бродяга мрачный, чувствительную душу — задумчивый Вампир; от перемены мест слагаемых сумма, однако, не меняется. Потому взаимоисключающие традиции описаны в одном и том же стилистическом ключе: всякому наименованию сопутствует оценочное или по крайней мере эмоциональное определение (предмет — любимый; лицо — привлекательное; страсть — чистейшая; венок — достойный; Вампир — задумчивый, Сбогар — таинственный). Такая стилистика предельно чужда Пушкину, чья страсть к назывным конструкциям общеизвестна; это стилевое предпочтение полностью соответствует пушкинской установке на самораскрытие героя в процессе развертывания сюжета. Впрочем, немногим ближе ему и жанровый путь, проторенный русским нравоописательным романом — и обыгранный в XIII и XIV строфах той же главы: «Быть может, волею небес, / Я перестану быть поэтом, / В меня вселится новый бес, / И, Фебовы презрев угрозы, / Унижусь до смиренной прозы; / Тогда роман на старый лад / Займет веселый мой закат. /<…> просто вам перескажу / Преданья русского семейства, / Любви пленительные сны / Да нравы нашей старины <…>».
Это троекратное отрицание опыта предшественников чрезвычайно характерно. По существу, приступая к работе с «большой» сюжетной формой (а значит, к созданию собственной системы литературных персонажей),[24] Пушкин мог обыгрывать множество готовых моделей — и не имел возможности использовать какую-то из них как готовое литературное лекало.
В целом же — не сочинители повествовательной прозы, и даже не авторы поэм, а лирики и драматурги стали первоучителями Пушкина в таинственном и одновременно требующем арифметической точности искусстве построения образа литературного героя.
Лирический герой. Герой байронической поэмы. Мир героев Шекспира и Вальтера Скотта. Поэты предпушкинских поколений — от Державина до Жуковского — сумели решить художественную задачу, с которой не справились прозаики конца XVIII — начала XIX века. Они сохранили традиционный набор жанрово-стилевых масок, сменяемых лириком в зависимости от темы стихотворения (торжествующий одописец, меланхолический элегик, язвительный сатирик, сибаритствующий автор послания, умудренный вельможа на пасторальном покое, страстный любовник). Но при этом у читателя возникло неведомое прежде ощущение, что за разнообразными масками скрывается таинственная личность поэта, его второе «я», что сквозная общность мира, создаваемого сочинителем, обеспечена единством поэтической биографии лирического героя.
Разумеется, тогда не знали такого термина; он возникнет лишь столетие спустя, в статье Ю. Н. Тынянова «Блок» (1921): «Блок — самая большая лирическая тема Блока. Это тема притягивает как тема романа еще новой, нерожденной (или неосознанной) формации. Об этом лирическом герое и говорят сейчас».[25] Но термин термином, а литературная практика литературной практикой. Задолго до тыняновского определения в поэзии Державина, Батюшкова и прежде всего Жуковского, как в некой литературной лаборатории, совершалось принципиальное преобразование устаревшего художественного материала, начал вырабатываться новый для русской литературы тип лирического героя, наделенного важнейшими личностными характеристиками: внешней определенностью и внутренней непредсказуемостью. Это открытие сулило огромные возможности — и не только для лирики. Традиционная литературная маска фиксировала образ героя — и тем самым навязывала ему стереотип поведения; лирический герой непредсказуем, он дан в нескончаемом развитии, предел которому может положить лишь физическая смерть поэта.
24
Еще в Лицее Пушкин задумывал повествование в прозе «Фатам, Или Разум человеческий», роман «Цыган»; к 1819 г. относится прозаический набросок «Наденька», представляющий собою «начало повествования о петербурской прелестнице, которое ведется от лица всеведущего автора»