Выбрать главу

Она вдруг прижалась к нему в порыве безотчетной нежности, как будто им очень мало времени оставалось быть вместе.

— Ну, например, американец, — продолжал он, не замечая ее настроения. — Правда, он — официальное лицо, и об этом нельзя забывать, хоть он и сказал, что смотрит на вещи не с официальной точки зрения. Но вообще он отличнейший человек, и все у него отличное — костюм, сорочка, ботинки, зубы, волосы, ногти. Мы беседовали о Хитти, этом американо-сирийце, который так хорошо пишет об арабах. Отец моего американца был миссионером в Сирии в ту пору, когда Лоуренс объезжал там евангелистские воскресные школы и знакомился с наставниками. А сын теперь стал специалистом по арабским странам. Да, этот человек умен. Но не свободен от страхов. Он долго не решался назвать вслух то, чего он боится, пока наконец я сам не произнес сакраментальное слово: коммунизм, коммунизм, коммунизм! Это сразу развязало ему язык; он вздохнул с облегчением и потом целый час только о коммунизме и разговаривал. Надо сказать, поначалу я во многом готов был с ним согласиться. Да, да! Кое в чем наши мысли, несомненно, совпадали. Однако потом его эрудиция и все его философские резоны куда-то провалились и наружу вылезло другое — страх, фарисейское самодовольство и жестокость слепого, который норовит выколоть глаза ближнему во имя равенства. Он утверждал, что готов помочь всему свободному человечеству. Это было дельно и мне понравилось. Я возражал лишь против того, что он употребляет эпитет «свободный». Нет на земле свободных людей. «Это, разумеется, верно, — сказал он, — но вы не учитываете, что свобода не есть понятие абсолютное. Ее можно рассматривать только относительно, и вот если во главу угла ставить человеческую личность, то свобода существует только в некоммунистическом мире». Он сказал, что Америка тратит немалые деньги для того, чтобы оберегать нашу свободу, и, если понадобится, будет воевать за нее. Превосходно. Тут, однако, выяснилось, что расплачиваться нам придется монетой, которая определяется негативно. Все что угодно, кроме коммунизма. И он действительно подразумевал все что угодно. Такая доктрина по самой сути порочна, как ее ни подкрашивай и ни обосновывай. Я сказал ему, что идея, которая сводится только к отрицанию чего-то, по существу своему разрушительна, потому что она живет лишь уничтожением всех других идей, противопоставляемых ее трагической бессодержательности. И тут он сделал хитро рассчитанный ход — заговорил о том, в чем я мог бы принести реальную пользу. Аравия богата нефтью, говорил он, и, поскольку борьба за мировое господство уже идет (пусть пока еще только на окраинах, а не в центре), я мог бы употребить свое влияние на то, чтобы указать правильный путь арабским странам. Аравии не нужна нефть, зато ей нужны деньги, деньги и деньги, чтобы вылезть из своей вопиющей, губительной нищеты. Так согласен ли я сделать полезное дело — способствовать заключению сделки, выгодной для обеих сторон? Согласен ли я послужить благому делу? Согласен ли я спасти, что еще можно спасти для западной цивилизации? На этом я прервал его, сказав, что во имя того, о чем он говорит, умирать пошло. А смерть — это такое событие в жизни, которое я не хочу опошлять.

Гордон швырнул в воду огрызок яблока, и тотчас же какой-то храбрый воробей стремительно подлетел, чтобы успеть поклевать его, прежде чем он потонет.

— Эта пичуга с голоду не умрет! — рассмеялся Гордон. — Смотри-ка, он ждет, не бросим ли мы еще. Вот обжора! Давай угостим его целым яблоком. — Гордон потянулся к кульку, который держала Тесс.

— Еще чего выдумал! — Тесс поспешно отвела руку с кульком. — Два шиллинга фунт. Это выходит шесть пенсов одно яблоко.

— Ладно, куплю тебе еще фунт этого добра. У меня есть деньги. Я еще не все истратил.

Как только разговор коснулся денег, забава кончилась.

— Сколько у тебя осталось?

— Четыре фунта и еще сколько-то шиллингов.

— А что потом? — спросила она, явно обеспокоенная его дальнейшей судьбой.

— Не знаю, — ответил он хладнокровно. — Может быть, научусь жить без денег. Или поступлю на службу куда-нибудь в банк. Или пущу себе пулю в лоб.

— Больше ты ничего не можешь придумать? — спросила она, но в тоне ее звучала не ирония, а тревожная догадка, что долги, служба и самоубийство составляют для него одинаково гибельную перспективу.

— У Везуби есть такая бредовая идея — чтобы я написал книгу о себе. Нечто вроде руководства для людей действия. Обещает хорошо заплатить. Ха! Рассказывая о своей жизни, я бы неминуемо стал обманывать самого себя. А если б у меня и получилось что-нибудь путное, я вынужден был бы сжечь это, как Лоуренс или как Гоголь — в ночном приступе безумия. Моя жизнь не годится в учебные пособия. И поучительных выводов из нее не сделаешь. Это просто история единоличной неудачи, единоличного поражения. Такое признание, Тесс, доказывает, что я ближе к твоей однобокой философии, чем ты думаешь. Но только твой русский единомышленник тут совершенно ни при чем. От него я в этом смысле ничего не почерпнул и ничему не научился.