— А что же еще? — спросил он уже без интереса. — Что еще? Остальное все — догма.
— Ну пусть догма, если тебе так хочется, Нед, но это очень несложная догма: вера в себя. Нам больше не на что опереться, слишком уж часто предают нас те, кто берется руководить нами лишь из страха и ненависти к нам. Если вся моя жизнь уйдет на то, чтобы гнать таких предателей из наших рядов, я буду считать, что она не прошла даром ни для меня самой, ни для нашего дела. Где же тут мученичество? И разве это такая уж нелепая, нежизненная цель?
— О, цель благородная! — сказал он, но без всякого воодушевления.
— Что же, значит, тебя и благородные цели уже пугают?
— Ты знаешь, что это не так. Но, сказать по правде, мне сейчас все равно — благородна твоя цель или нет. Какова бы она ни была, я не хочу, чтобы мы из-за нее разлучились. Пусть я не верю или почти не верю в твою догму, но я верю в себя и в тебя. И от этой веры я не отступлюсь.
— Нужно, Нед! Ты должен отступиться. Твоя близость для меня вредоносна. Ты — воплощение того, с чем я борюсь в себе. Как я могу вернуться домой, не освободясь от тебя? Ведь ты принесешь с собой свое разочарование во всем, свой изжитый героизм, свой самоанализ, самообман, самобичевание, все свое душевное неустройство. Я не хочу этого. Ты, помимо своей воли, погубишь все то, что я должна сделать. А сам не будешь знать ни минуты покоя, будешь испытывать муки, которые сведут тебя с ума. Нет, ты не должен со мной ехать, Недди, это не нужно ни тебе, ни мне. Для меня будет пагубно твое влияние, а для тебя будет невыносимо общество моих близких, ты никогда не поймешь их, не почувствуешь себя среди них своим. Даже в моей семье…
Он не спорил; он знал, что она права. Ее родной дом в рабочем квартале Глазго окажется для него тюрьмой, где он будет томиться и в конце концов погибнет. И все же он чувствовал, что должен все это увидеть, должен испытать; и потому, не объясняя причин, он упросил ее отложить свой отъезд на несколько дней. Она неохотно согласилась, не желая отказать ему в прощальной просьбе; и тогда он один, ничего ей не сказав, отправился в Глазго. Он был окрылен своим замыслом, но уже к середине путешествия его надежды стали гаснуть.
День был воскресный, и, когда остался позади железнодорожный мост, служивший границей и воротами мира городских трущоб, он решил, что попытается взглянуть на этот мир глазами Тесс. В чем его сила, его душа, чем он притягивает ее, спрашивал он себя, шагая по холодной улице, которая сразу же показалась ему бесцеремонной издевкой над обветшалыми традициями классицизма. Каждый из ее каменных домов был точно массивная глыба, вырубленная неумелым подражателем из черного угольного пласта. Стройности, изяществу, плавности линий, свежести красок не находилось места на замусоренных улицах. Все тут было стерто, лишено жизни.
Сначала его поразило, что здесь не веяло гнилью, смрадом разлагающейся жизни. Это не походило на организм, подточенный болезнью, напротив, это было нечто устрашающе прочное и нерушимое, цитадель людской темноты, чьи стены не прошибить извне никакими человеческими усилиями. Твердыня мрака! У него застлало глаза от ее созерцания, но отвести взгляд он не мог. Даже люди стали казаться ему какими-то особенными, больше похожими на существа, вышедшие из земных недр, чем на обыкновенных людей. И все же в каждом из шустрых черномазых ребятишек в черных куртках и резиновых сапогах, что прыгали и резвились на асфальте, он узнавал Тесс.
По сторонам тянулись дома, глухие, замкнутые, каменные дворы. Он взошел на одну лестницу, другую, третью, но запах сырости, мыла и дезинфекционных средств — жалких потуг на чистоту, бессильных перед коростой грязи, въевшейся в стены, — неизменно обращал его в бегство.
И чем дальше он уходил, тем грозней возникали в его памяти страшные подробности, не сразу запечатлевшиеся в сознании: зеленые дыры крысиных ходов, прогнившие перила, на которых недоставало балясин, шаткие, выщербленные полы, ветер, гуляющий по забитым хламом коридорам, плесень и тяжелый запах жилья, зловоние гниющих отбросов, щелястые двери, пятна свежей штукатурки, напоминающие присохшие болячки на теле; и повсюду: на дереве, на штукатурке стен — царапины детских каракуль, следы стремления обделенных человеческих существ хоть чем-то заменить себе общение с живой природой.
Вот он, распад! Но все же эти стены выстроены достаточно прочно, чтобы еще долго быть свидетелями непрестанной деградации человека. Твердыня мрака! Стоило хоть на шаг отойти, и уже казалось, что это лишь порождение фантазии. Не может быть, чтобы там жили люди! Стук хлопнувшей двери, беготня молодежи на лестнице — все это существовало в его памяти, но в действительности существовать не могло. Нет, нет! Ни одна живая душа не станет хлопать дверью в таком месте.