Выбрать главу

— Предоставляю вам решать, Гордон, — снова заговорил генерал. — Ваши ресурсы мне известны: они невелики. Легионеры Азми — хорошие солдаты и абсолютно преданны, так что мы можем держаться сколько угодно. И чем дольше вы будете тянуть с решением, тем хуже для ваших друзей, потому что рано или поздно кто-нибудь в Лондоне решит ввести в игру более крупные силы. В сущности, тут сейчас заинтересован не только Лондон — на нас давят с разных сторон. Так что если вы все же поговорите с Хамидом или отмените свое решение, приезжайте; можете воспользоваться той самой дорогой, которую вы так тщательно расчищали. Если в течение ближайших сорока восьми часов я вас увижу на этой дороге, я отворю вам ворота. Но вы должны явиться под собственным знаменем и с белым флагом, все, как полагается, иначе вам не поверят.

Гордон улегся на бок и натянул на себя одеяло и старый плащ. Спрятав лицо в складках куфии, он ответил:

— Если в течение ближайших сорока восьми часов вы меня увидите на этой дороге с каким бы то ни было флагом, — стреляйте, генерал! Ради всего святого, стреляйте! Я не поеду к Хамиду и не изменю своего решения. Если я покажусь на этой дороге, значит, я решил закончить дело по-своему, а не по-вашему.

— Что ж, посмотрим, — терпеливо сказал генерал и, плотней запахнув свою меховую куртку, приготовился ждать зари, чтобы под ее эскортом вернуться на осажденные промыслы.

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ДЕВЯТАЯ

На следующий день явился Смит, весь проникнутый технической, деловой атмосферой войны: он ездил осматривать неприятельские аванпосты. От автомобильных очков глаза у него были обведены потными кругами, и когда, отворив узкую дверцу броневика, он тяжело соскочил на землю, то сразу же стал отплевываться комками налипшей на губах грязи. Гордон, разморенный полуденным зноем, не встал ему навстречу, но в это время из броневика раздался голос, с характерным бахразским акцентом спрашивавший: «Где же он, этот араб, этот властелин пустыни?» Услышав этот голос, Гордон мгновенно вскочил на ноги с радостным криком: — Зейн! О Зейн!

Они крепко обнялись, такие похожие и в то же время разные (один — беспокойное воплощение Запада, другой — типичный семит, жилистый и выносливый). Но в следующую минуту Гордон заплясал на месте, потому что раскаленный песок жег его босые ноги. Оглядываясь в поисках тени, он приговаривал: — Ах ты, боже мой! Что понадобилось здесь полководцу народной армии? Почему ты не воюешь где-нибудь в городе, не занимаешь с боями фабрики и почтовые конторы? Ха-ха-ха! Привет, привет тебе!

Это не была первая радостная встреча. Гордон уже виделся с бахразцем после своего возвращения. Тогда в присутствии Хамида, наблюдавшего за ними с безмолвным, но пристальным вниманием, они всю ночь напролет спорили, донимая друг друга теоретическими аргументами, и на утро расстались друзьями, признав наконец давно возникшую близость. Для Гордона, впрочем, эта близость — давняя или новая — сейчас была выражением проявившейся в нем тяги к тем, кого он называл «людьми действия»; насмотревшись на страшное зрелище стандартизованных деловитых англичан, пояснил он Зейну, он теперь готов был полюбить всякого, кто только способен всколыхнуть мир энергичными и решительными действиями, даже этого хладнокровного бахразца, своего двойника, у которого, в сущности, та же деловитость претворялась в умение действовать решительно и успешно. — К черту всякие теории! Можно, наконец, просто любить человека. Ах, Зейн! Мне нравится в тебе то, что ты не нуждаешься во внешних импульсах, — заключил он это своеобразное признание.

— Чересчур мудрено для меня, — лукаво отозвался бахразец. — Предпочитаю добрый старый закон братства пустыни: верность до конца и никаких рассуждений! — Он посмотрел на Гордона, насмешливо прищурясь, как смотрят кочевники, и вдруг расхохотался, словно довольный, что последнее слово осталось за ним.

Зейн изменился за это время, и перемена была к лучшему.

Вспоминая в Англии о бахразце, Гордон всегда представлял его себе как холодного, скрытного заговорщика, бесстрастного догматика, неспособного интересоваться человеком как человеком; замкнутый в себе, никого близко не подпускающий, он, казалось, был не из тех, кто вызывает теплые чувства. Теперь, после нескольких месяцев успешной революционной деятельности в пустыне, среди ее людей, он как будто раскрылся, в нем появилась непоколебимая, почти грозная уверенность, в силу которой он действовал решительнее, даже, может быть, умнее, но в то же время мог позволить себе посмеяться, обнять друга, обнаружить какие-то личные чувства, вплоть до нежности. То были лучшие черты, свойственные людям незаурядного мужества; от прежней замкнутости осталось одно — защитная привычка доверять лишь самому себе.