Выбрать главу

Эти мои писания вы непременно должны показать Тесс. И не только Тесс, но и Грэйс и даже Джеку и Смиту (если Смиту суждено вернуться). Особенно мне хочется, чтобы Тесс прочла их; я как-то привык за последнее время думать о вас обеих вместе. Сам не знаю отчего; может быть, оттого, что есть вещи, которые мне вам обеим необходимо объяснить и доказать. Впрочем, ей я тут еще напишу отдельно, в ответ на письмо, которое я от нее получил через Фримена — Зейна — Хамида.

Да, я все-таки поймал Фримена. Точнее, его поймал Зейн. Так и попало ко мне письмо Тесс: Зейн переслал его через Хамида. Ах, Фримен, учтивое чудовище! Его последнее преступление перед племенами так гнусно, что одна мысль о нем меня приводит в ярость. Но именно Фримен привез мне письмо от Тесс. А почему вы не написали мне, мама? Неужели отреклись от меня? Или вы так заняты делами Джека, что для меня не остается времени? Я ни о чем не стал спрашивать Фримена, потому что даже ради вас не могу подпустить его настолько близко к своей душе. А он, разумеется, злорадно молчит, ждет моих расспросов о вас и о Грэйс. Но мне легче умереть, так и не узнав ничего.

Впрочем, не о Фримене речь (сейчас, во всяком случае, — поскольку я его еще не убил). Неужели он стал мужем Грэйс? Господи! Да, много нашлось бы, о чем расспросить его, но я не могу. Не могу!

Хочу все же рассказать вам о главном — о том мистическом итоге моих дел и стремлений, которого я с таким трепетом ждал, спускаясь сюда, в долину. Ничего мистического в нем не оказалось — одна суровая, неприглядная реальность; и это открытие потрясло меня.

Началось с Хамида. Я застал его мрачным, озлобленным и (так же, как я сам) подавленным близостью победы. Он очень обрадовался мне и откровенно высказал свою радость; однако я видел, что он встревожен и рвется скорее поделиться со мною своими тревогами. Я, конечно, не рассчитывал, что застану в его лагере тишь и гладь, но мне не приходило в голову, что тлетворное влияние победы так быстро скажется среди его собратьев.

Он только вкратце успел обрисовать мне положение, пока мы с ним торопливо шагали к шатру совета. Он был зол, и все его раздражало.

— Если я еще сохраняю здесь власть, — сказал он мне, — так только силой упорства. По-твоему, я терпелив? — спросил он, и я подивился его тону, в котором слышалась насмешка над самим собой. По телу его прошла дрожь, и он закрыл свои ясные, блестящие глаза, словно стараясь не видеть того, что его глубоко возмущало. — Ты не представляешь, какое бешенство клокочет во мне, когда я думаю обо всех этих невежественных, своекорыстных, подлых царедворцах, готовых осквернить знамя восстания. Только ради того, чтобы сохранить это знамя в чистоте, я и сдерживаю себя, но это мне дорого стоит. Мои высокородные братья!.. Я теперь могу доверять лишь беднейшим кочевникам пустыни; эти ничего не требуют, и им действительно ничего не нужно, кроме свободы. Все же остальные только и делают, что грызутся между собой да еще приводят ко мне каких-то, подозрительных иностранцев с предложениями сомнительных сделок или же политических агентов из других стран нашего арабского мира — из Египта, из Сирии и более далеких краев. Ах, эти агенты! Они несут с собой груз политической пропаганды, вероломных обещаний, честолюбивых распрей, разлагающих новшеств и наперебой навязывают мне свое влияние и свои советы. Ты видишь во мне правителя, которому опротивели все правители. Я больше не могу слышать кичливых речей, я презираю воинов, жаждущих крови и мщения, и, верь мне, с радостью отдал бы здесь, сейчас, свою жизнь, если б знал, что это положит конец анархии в нашей пустыне, засилью властолюбцев с крутым, бешеным нравом.

Жар этой речи преобразил лицо Хамида, на миг вернул его точеным чертам давно утраченный отблеск юношеской страстности. Я ковылял рядом, почти повиснув на его руке, и думал о неполноценности и себялюбивой ограниченности своих стремлений, о том, что все мои личные цели не имеют никакой цены, если они не совпадают с целями Хамида.

В словах, которые произнес Хамид, прозвучало, в сущности, отречение от того, что составляло основу жизни племен, но я не думал об этом: гораздо важнее было для меня вновь возникшее чувство внутренней близости с ним. Затаив дыхание, я словно вновь обретал в этом юноше воплощение единственного идеала, которому я могу служить, единственной воли, которой готов подчиниться во имя такого служения, и это меня изумляло и радовало. Дело свободы племен было нетленно в своей чистоте — той чистоте, о которой говорил Хамид, потому что сам Хамид был его душою. В порыве любви и преданности я сжал руку Хамида, едва замечая потрепанные шатры и беспечно маячившие возле них фигуры бедуинов — все то, что служило поэтическим фоном нашего разговора. Впрочем, и сам Хамид шел мимо, скользя по сторонам рассеянным, невидящим взглядом. Охваченный потребностью высказаться, он сейчас не замечал своего народа.