Все это, как я вам уже говорил, были вполне серьезные предложения. Даже старый Ашик, в чьи древние морщины словно навсегда въелась пыль развалин его города, сказал свое слово. — Все равно, кому будут принадлежать нефтепромыслы, — заявил он, — только бы не жирной гадине Азми. Аравии они не нужны; зато ей нужны деньги, а потому надо продать эти нефтепромыслы тому, кто больше даст, а на полученные средства отстроить разрушенные города, восстановить хозяйство племен, самое же главное — пополнить стада и найти новые пастбища, чтобы в пустыне вновь закипела жизнь (а с ней и торговля!).
Хамид слушал все это, как умирающий слушает споры врачей, священников и равнодушных фарисеев над его бренным телом. Боль и гнев читались на лице моего друга, и не раз мне казалось, что вот-вот у него сорвется крик ярости, потому что я хорошо видел, каких усилий ему стоит все время сохранять перед своим мысленным взором одно видение, одну великую цель, ради которой он всю пустыню поднял на борьбу, — свободу племен. Он понимал, что все окружавшие его люди давно уже забыли эту цель и думают только о выгодах, которые можно извлечь из проклятых нефтепромыслов. Всех их отравила эта близость богатства, обладания им; оно для них сделалось самоцелью.
Но странно, чем дольше я наблюдал глубокий и благородный гнев Хамида, тем больше убеждался, что меня-то все происходящее ничуть не волнует. Для меня тут не было ничего нового, все это казалось мне лишь забавным отголоском того, с чем я соприкоснулся во время пребывания в Англии. Разве эта безобразная сцена не отражала обычного столкновения интересов в государственной политике? Разве не то же самое мне пришлось совсем недавно наблюдать у себя на родине? И разве нельзя без всяких натяжек привести примеры такой же тупости, продажности, невежества из жизни Англии, Аравии, любой страны, где основу власти составляет собственность? (Ты меня слышишь, Тесс?)
Я видел то же, что видел Хамид: что восстание, свобода, пафос целеустремленной борьбы за независимость и самоопределение — все это было забыто вождями, как только дошло до решений, связанных с реальной властью, реальными благами — со всем тем, что составляет материальную основу государства и техники. Клич свободы, некогда всех их вдохновлявший и увлекавший вперед, заглох в этом политическом и собственническом ажиотаже. Я вовсе не собираюсь вторить беспомощным и неглубоким утверждениям оксфордских поэтов о том, что собственность и власть всегда развращают. Живое опровержение этой трусливой формулы — Хамид. Я лишь хочу сказать, что свобода задыхается там, где люди не умеют сохранить в чистоте цель, к которой стремятся. Борьба за обладание богатством ослепляет людей. Она несет гибель миру, предает человечество.
Потому-то Хамид и стоит особняком в этой борьбе, что он неспособен на предательство.
Даже если б я не знал этой истины раньше, она открылась бы мне в зловонной тесноте этого шатра, где каждый, повинуясь корыстному, собственническому инстинкту, старался урвать что-то для себя. И только одного голоса не было слышно — голоса тех, чьими руками была добыта победа, служившая предметом спора: оборванных, нищих арабов пустыни, простых рядовых восстания. Теперь мне стал ясен смысл горьких слов Хамида о том, что он может доверять только беднейшим, ничтожнейшим из людей племен; здесь, в шатре совета, народ присутствовал лишь в его лице, говорил его устами, смотрел его глазами, находил в нем свое истинное и ничем не опороченное воплощение.
Вот почему так велик был гнев Хамида — он думал о своем народе, а я, тоже думая о своем народе, мог только скорбеть, скорбеть и скорбеть душой, видя, как жестокий и грубый мир готовится задушить еще одно благородное человеческое сообщество, еще одно благородное дело.
Наконец Хамиду невмоготу стало слушать эти препирательства и он властно приказал всем замолчать. Никогда я не слыхал от него такого грозного окрика и никогда не слышал такой мертвой тишины, какая за ним последовала. И в этой тишине, не повышая голоса, он стал обличать их со всем накалом гнева, презрения, нетерпения, понемногу накапливавшихся в нем все эти месяцы (и годы!), когда он пытался, преодолевая их собственнические, корыстные интересы, сплотить их в единую силу восстания.