Ахмед искоса бросил взгляд на араба. Это был очень недоброжелательный взгляд. «Всегда и во всем от них одни неприятности», — мелькнуло у Сайдулаева в голове. — «Чего он его потребовал? Ну, пусть удивит меня».
Он махнул рукой, и охрана вышла.
— Это было необязательно, — поморщился «комиссар».
Он встал, подошел к пленному, внимательно посмотрел на него. Затем он попросил подойти Ахмеда.
— Я не владею русским языком, — сказал араб. — Поэтому мне потребуется твоя помощь. Хорошо?
Сайдулаев кивнул.
— Спроси у него, есть ли у него при себе крестик?
Ахмед усмехнулся, и спросил. Усмешка не ускользнула от глаз «комиссара», и, кажется, чувствительно задела его.
Пленный кивнул головой.
— Пусть покажет.
Ахмед перевел требование. Попов полез грязными потрескавшимися пальцами куда-то за воротник, и вытянул простой медный крестик, болтавшийся на тонкой веревке.
— Дай сюда! — приказал араб.
Пленный понял его без перевода, но отдавать не торопился. Он стоял, упершись взглядом в пол, и молчал.
— Дай сюда! — повторил Ахмед.
Попов не шевельнулся. Тогда Сайдулаев поднял руку, и сорвал с него эту веревку с крестиком. Он зашвырнул ее куда-то в угол.
— Ты веришь? — спросил араб. Ахмед переводил. Причем переводил он с еще более устрашающими интонациями, чем задавал вопрос сам «комиссар».
— Да, — глухо ответил пленный, все так же не поднимая головы.
— Сейчас ты отречешься от Христа, и примешь ислам, — наполовину утвердительно сказал араб. — Иначе ты умрешь прямо здесь и сейчас. Ты меня понял?
Пленный впервые поднял голову.
— Нет, — сказал он. — Я не отрекусь и не приму.
— Что?! — поразился ответу Ахмед. Он размахнулся, и ударил пленного в лицо изо всех сил. Тот отлетел в угол, и закричал от боли.
Сайдулаев подбежал к нему, и несколько раз сильно ударил ногами. Потом отошел, отдышался, вернулся, рывком поставил Попова на ноги, и сказал ему уже от себя лично:
— Отрекайся, ублюдок, или я тебя прямо сейчас кончу!
По лицу пленного текли слезы. Он не пытался вытереть их, и не стеснялся плакать.
— Нет, — сказал он. — Я не отрекусь.
Ахмед повернулся, и с ехидной усмешкой посмотрел на «комиссара».
— Он отказывается.
Араб вытащил кинжал, который находился у него на поясе, и сам подошел к Попову. Араб размахнулся, и вроде бы уже ударил, но в последний момент, неуловимым движением, направил оружие над головой у лейтенанта.
Попов с ненавистью посмотрел на него, но снова сказал:
— Нет.
Потом глаза его уставились в пустоту. Было видно, что он что-то проговаривает про себя.
«Неужели молиться?» — поразился Сайдулаев.
В этот момент он почувствовал большое удовольствие от того, что грязный и вонючий русский ухитрился посадить в лужу наглого и самоуверенного ваххабитского «комиссара». И это удовлетворение явственно отразилось у него на лице.
Араб посмотрел на Ахмеда, обо всем догадался, все понял, и вспылил. Он тоже не любил проигрывать, и, тем более, быть смешным. «Комиссар» размахнулся, и на этот раз не стал менять направления удара. Великолепная дамасская сталь прошла сквозь тощую шею как нож сквозь масло. Голова отлетела в угол, а тело немного постояло, и упало вперед.
Часть 4
Карабасов.
Горький и хмурый был этот ноябрь 1996 года в городе Махач-Юрт. Целыми днями стояли унылые сумерки, плавно переходящие во мрак ночи. Такие же сумерки и мрак царили в душах военных — как вернувшихся из Чечни в место постоянной дислокации, так и выведенных оттуда для обустройства на новом месте.
Ситуация была непонятная — «мы что, товарищи, проиграли войну»? — что делать дальше-то? Ненависть к генералу Лебедю была почти всеобщей. «Предатель» — это было самое мягкое из того, что говорилось о нем не только в курилках, но даже на вечерних совещаниях у командиров батальонов.
Конечно же, резко усилилось желание среднего и младшего командного состава уволиться из армии. Были минуты, когда и Мищенко хотелось все бросить к чертовой матери, и убежать, куда глаза глядят. Вот только сразу вспоминалось, что бежать-то, впрочем, ему особо некуда, и никто нигде, если честно, его не ждет.
Да и уволиться было не так-то просто. Одного желания, мягко так сказать, маловато. Даже самые весомые причины во внимание никто принимать не хотел.
Командир части внезапно собрал офицерское собрание, и необычайно честно, что весьма ошарашило товарищей офицеров, сказал всем, что таки да, на данном этапе война проиграна. Но проиграна не ими, а политиками, и что все равно это все добром не кончится, что придется воевать заново, как долго и как трудно, кто его знает, но что придется — это точно. И что нужно заниматься размещением вновь прибывших из Чечни войск, тем более, что войск пришло много, а новых казарм под это дело, разумеется, нет. И техника стоит в чистом поле. И что этим всем нужно срочно заниматься, а не пить бесконечно водку, и ходить с опухшими и злыми рожами. И нужно, в конце — концов, заниматься и боевой учебой, потому что этой обязанности с них никто не снимал. И вполне возможно, именно с новобранцами и вновь прибывшими «пиджаками» опять придется сражаться с усилившимся и воодушевленным противником.
Тут встал сухой лысый и желчный майор Шурыгин, и спросил прямо в лоб, без околичностей и предварительных реверансов, как все это можно организовать на данной территории, если она фактически является для нас враждебной, в прямом смысле этого слова. Если местные уже в открытую называют российские войска оккупационными, а он и чувствует себя как на оккупированной территории, вот только никаких прав, как у настоящего оккупанта, у него нет.
Командир части ответил, что Дагестан был, есть и будет российским, кто бы чего не хотел, и не говорил.
— Объясните это местным, — выкрикнул кто-то из задних рядов, скрытых в полутьме. — Выйдите на улицу, и спросите! И они вам быстро объяснят, что они думают об этом.
— Так думает только ваххабитское отребье, — возразил командир части. — Далеко не все так думают здесь… Короче, это не обсуждается. Мы люди военные, нас сюда Родина поставила. Надо свой долг до конца исполнять.
Правую сторону зала занимали офицеры частей, выведенных в Махач-Юрт из Чечни. Из этого угла никто ничего не выкрикивал, и даже просто не говорил, и даже между собой не переговаривались. Но молчание их непостижимым образом само по себе дышало злобой. Эти люди чувствовали себя преданными и брошенными.
И ощущалась еще одна вещь, которая беспокоила полковника Карабасова больше всего. У этих людей не было, как говорится, «тормозов». Их психика перешла некий Рубикон, из которого, похоже, уже не было возврата. Настоящие «живые покойники». Казалось, что они живут одним днем, будущее их не волнует вообще, и потому они способны на такие поступки, на которые человек, мало-мальски беспокоящийся о своем будущем, никогда не решится.
И спустя всего-то пару дней после этого совещания тревожные ожидания полковника начали сбываться. Только проблема возникла не с офицерами. Проблема возникла со срочниками. Ребята молодые, в 18 или 19 лет попали на настоящую войну, в Чечню — и крышу сорвало тут же. Они ничего не боялись, а понятия о справедливости у них, в отличие от их гражданских сверстников, были почти противоположные. Ввести таких людей в рамки обычного режима несения службы было невозможно.
Карабасов прекрасно понимал, что между военной службой и участием в войне не просто есть различия, между ними, строго говоря, практически пропасть.
Военная служба — это уставы, это строевые смотры, это караулы, это кухня, это опостылевшая казарма, это непрерывная тягучая маета.
Война исключает все это разом. Война для солдата, как это ни странно звучит — почти свобода, как это может понимать солдат. Мир сужается до огневой позиции, блиндажа или палатки. Это минимум начальства. Это жизнь не по расписанию. Это осознание важности и нужности того, что ты делаешь, а так гораздо легче переносятся трудности. И это — в какой-то степени — товарищество. Ты — за меня, я — за тебя.