Выбрать главу

Здания были невелики, но архитектор распределил их с высоким искусством, так что они производили пышное и вместе с тем грациозное впечатление. Внутренность вполне отвечала наружному виду постройки. Главным украшением виллы Вилларчьеро была галерея, расписанная фресками работы мессера Тьеполо из Венеции, изобразившего в картинах жизнь прославленной царицы Египта, Клеопатры. Персонажи, одетые в античные и восточные костюмы, придавали галерее исключительно роскошный вид и делали ее весьма подходящим местом для приемов знатного и многолюдного общества; такое именно общество собралось при обстоятельствах, о которых я сообщаю, и присутствовало при событиях, о которых я собираюсь рассказывать.

Вилларчьеро пользовались большим уважением в Виченце как люди очень богатые и важные. Вот почему большая часть представителей виченской знати с большой охотой поспешила в назначенный день явиться засвидетельствовать им свое почтение и свои лучшие чувства. Результатом этого явилось то, что длинная вереница карет загромоздила собой все подъезды виллы. Я обратил на это внимание в то время, когда мы вместе с милым аббатом Клеркати подъехали, в свою очередь, к воротам и скромно высадились из одноколки, нанятой для этого случая аббатом. Я, конечно, отлично знал, что мы застанем графа и графиню в обществе, но я совсем не ожидал такого скопления публики, и эта неожиданность до того увеличила мою робость и мое замешательство, что бумажный свиток, бывший у меня в руках, задрожал в моих пальцах.

Надо вам сказать, что этот свиток был плодом моих долгих бдений, и я очень боялся за него, хотя добрый аббат Клеркати отзывался о нем с самой теплой похвалой. Он заключал текст латинской речи, которую я должен был прочесть графу и графине, речи, являвшейся началом и вступлением к церемонии, которая справлялась в тот день. Повторяю, речь эта стоила нам немало бессонных ночей; и я, и аббат соединили всю свою латинскую ученость, чтобы украсить ее самыми изысканными ораторскими оборотами и сделать ее достойною той роли, для которой она предназначалась. Каждая фраза была отточена и отшлифована, не было термина, который не был бы обдуман и взвешен. Что до содержания, то речь была исполнена самых горячих и деликатных похвал, как того и требуют сочинения этого рода, которым мы старались всегда сообщить самую утонченную цицероновскую форму. Аббат Клеркати совершенно искренне считал эту речь шедевром, который ничем нельзя было попрекнуть, способным поразить и привести в восхищение даже самых непреклонных слушателей. И вот этот самый образец красноречия мне надлежало сию минуту произнести перед графом и графиней. Неудивительно, что едва я ступил ногой на землю, как сердце мое сильно забилось в груди, а смущение мое делалось все сильнее и сильнее, по мере того как я, следуя за милым аббатом Клеркати, проходил во внутрь виллы. В это время галерея была уже наполовину полна, а граф и графиня обращались то к одному гостю, то к другому с необыкновенною вежливостью и обходительностью, принимая приветствия, которые им приносили, и отвечая на них самым учтивым образом. Аббат подошел к хозяевам, а я низко склонился перед ними, крепко зажав в руках свой свиток; затем, в ожидании страшной минуты, когда мне надлежало произнести свою речь, я забился в угол и стал рассматривать картину, открывшуюся моим глазам.

Без сомнения, предо мной находилось такое благородное и многолюдное общество, что было от чего прийти в смущение даже человеку развязному, но, хотя блестящие наряды и высокое положение гостей меня весьма поразили, я был занят совсем другим зрелищем.

Мои глаза с восхищением остановились на фресках Тьеполо, покрывавших стены и потолок галереи. Изображенные на них фигуры составляли собрание, грандиозное и великолепное, но совсем в другом роде, чем это, стоявшее тут, среди расписанных стен. И в самом деле, что значили все эти благороднейшие и прекраснейшие аристократы и аристократки Виченцы рядом с Князем Антонием и царицей Клеопатрой! При первом взгляде на них все химерические грезы разом ожили в моей голове. Волшебною властью я вдруг оказался перенесенным в тот самый волшебный мир, к порогу которого меня так часто приводили мои мечтания. Здесь, именно здесь, хотелось мне жить, – и я не мог насытиться созерцанием образов этих героев, за великолепную участь которых я охотно заплатил бы жизнью. Такие мысли преисполнили меня волнением и восторгом, и я утопал в блаженстве, как вдруг толчок локтем доброго аббата Клеркати возвратил меня снова к действительности и дал мне понять, что пришло время оторвать глаза от маршальского жезла, которым горделиво потрясал в воздухе князь Антоний, и заняться моим бумажным свитком.

– Ну, Тито, мужайся, дитя мое, и не забывай моих наставлений. Macte ammo, generose puer {Мужайся духом, благородный отрок // Вергилий, Энеида, IX, 64.}.

И аббат Клеркати осторожно подтолкнул меня в спину.

Я сделал несколько шагов и очутился на свободном месте. Я почувствовал, что все глаза устремлены на меня. Перед собой на эстраде, увенчанной балдахином, я видел сидевших рядом в креслах графа и графиню. И хотя я стоял совсем близко, они казались мне очень далекими и маленькими. Мне казалось, что голос мой никоим образом не сможет достигнуть их ушей. Горло у меня сжалось. Голова закружилась. Мне хотелось, чтобы пол подо мной внезапно провалился, потолки обрушились, чтобы огонь вдруг охватил всю виллу или другое какое-нибудь неожиданное событие освободило меня от выступления, которое было мне не под силу. Потом мной внезапно овладело спокойствие, и, словно на моем месте вдруг очутился кто-то другой, я серьезно и не спеша развернул бумагу и стал читать вступление своей речи. Мне казалось, что я вижу ее перед собой написанной в воздухе и она говорила моим голосом без всякого усилия с моей стороны, так что, почувствовав себя почти ненужным, я стал наблюдать все, что происходило вокруг.

Именно тогда внимание мое было привлечено фигурой толстого человека, сидевшего в кресле возле самой эстрады. Он был весьма неопрятно, но богато одет. Широкое круглое лицо поражало своей круглотой, маленькими пронзительными глазами почти без бровей и тройным подбородком. Сложив свои грязные руки на круглом животе, он слушал, и удивленное выражение пробегало у него по лицу. Мало-помалу удивление это перешло в совершенно определенное волнение. Так как поведение его меня чрезвычайно интриговало, я позабыл из-за него свою речь и пришел в немалое изумление, заметив, что речь моя кончилась. В то же мгновение прежняя робость вернулась ко мне, и мне почудилось, что я сейчас упаду в обморок. Я так был взволнован, что с трудом заметил любезный кивок головы, которым граф и графиня выразили мне свое одобрение. Я не мог отвести глаз от своего толстого человечка. Он поднялся с кресла и устремился ко мне, прокладывая путь среди толпы приглашенных, почтительно расступавшихся перед ним. По почтению, которое ему оказывали, по его грязи, которую никто, как видно, не замечал, легко было принять его за какую-то важную персону, и мысль, что он может подойти ко мне, наполнила меня смущением. Я снова добрался до места, где стоял раньше, и с большим удовольствием ушел бы в самую стену, но, увы, она была недоступна обыкновенному смертному. Она была красочным пристанищем цариц и героев. Один только божественный Тьеполо был властен прибавить туда лишнюю фигуру, и, конечно, не фигуру жалкого декламатора вроде меня. Мне не пришлось, таким образом, уклониться от встречи с толстеньким человечком, который, видимо, был намерен говорить со мной. Подойдя ко мне, он решительно схватил меня за ворот, сильно встряхнул и обратился ко мне громовым голосом, стоя вполоборота к образовавшемуся вокруг нас кружку гостей:

– Нет, вы посмотрите на этого простофилю! Вы думаете, он имеет представление о том великом даре, которым его отметили боги! Ну, так я вам его открою, я, Альвизе Альвениго! Несчастный, неужели же, читая свою речь, ты не слышал звуков своего собственного голоса? Невежда, ты, значит, и не подозреваешь, что он создан не для того, чтобы произносить банальные изречения, а чтобы декламировать возвышенные стихи, влагаемые поэтами в уста героев древности и мифологии. Не в этой вульгарной одежде должен ты выступать перед публикой, а в греческом панцире или в римской тоге.

Толстый человек выпустил меня из своих рук и повернулся к аббату Клеркати:

– А ты, аббат, как же ты не заметил того, что само лезет в глаза и в уши? Я полагаю, ты согласишься отдать мне этого малого. Я берусь из него кое-что сделать. Граф не станет оспаривать у меня это чудо природы, с которым он сам не знает, что делать, и которое ему совсем не нужно. Итак, решено, не правда ли? Завтра ты мне его пришлешь на виллу Ротонда.

А так как многие из присутствующих не имели сил сдержать свою улыбку, толстый человек бросил на них такой яростный взгляд, что вслед за ним неминуемо должна была последовать хорошая перепалка, если бы хор, начавший свадебную кантату в честь графа и графини, оставшихся, видимо, недовольными такой выходкой, не положил, к счастью, конца всему этому.

Если бы составляемые мною записки были литературным произведением и преследовали иные цели, кроме заботы об истине, введение в рассказ персонажа, появление которого совсем не подготовлено и не предусмотрено прежде ни одним намеком, оказалось бы несомненной погрешностью в отношении композиции, но в защиту свою могу сказать, что в данном случае я ограничился подражанием самой жизни, не уберегающей нас от сюрпризов и не задумывающейся поставить нашу судьбу лицом к лицу с неожиданными событиями. Со мной именно так и произошло: случайная встреча с синьором Альвизе Альвениго должна была иметь для меня весьма важные и непредвиденные последствия. Поэтому будет вполне справедливо, чтобы карандаш мой слегка коснулся того, кто сделался судьей моей участи, и чтобы портрет его украсил собой фронтиспис главы, в которой он выступает.

Его милость Альвизе Альвениго принадлежал к весьма знаменитому венецианскому роду Альвениго, одному из самых прославленных и влиятельных в этом городе. Не раз уже его привлекали к несению ответственных должностей в Республике, и, исполняя их очень усердно, он не отличался, однако, аккуратностью в делах. К ним у синьора Альвениго не было особенного вкуса, так что и от тех дел, которые являются особенно почетными для гражданина, ибо позволяют ему оказать значительные услуги государству, он освобождал себя, как только к тому представлялась возможность, и целиком отдавался своим удовольствиям. Главным из них были женщины, и среди них он отличал тех, что имели отношение к театру. У синьора Альвениго почти всегда была какая-нибудь актриса-любовница. Завсегдатай кулис, он с одинаковой страстью относился ко всяким сценическим произведениям, независимо от их характера. Большой поклонник фарсов, он выставлял себя глубоким ценителем трагедий и претендовал на безупречное знание всего, что было написано в этом роде античными и современными авторами. Ходили слухи, что сам он тоже сочинил несколько трагедий, хотя открыто в этом не признавался. Знатность, богатство, любовные похождения и причуды закрепили за Альвизе Альвениго репутацию оригинала, которой он гордился и которую поддерживал из тщеславия. Отличаясь необычайной небрежностью в одежде и выставляя напоказ свое презрение к общественному мнению, он ни за что на свете не осмелился бы поставить свое авторское самолюбие в зависимость от прихоти публики. Одна мысль о свистке заставляла его бледнеть от бешенства, и поэтому он предпочитал не рисковать. Синьор Альвениго боялся смешных положений.

Кроме боязни быть освистанным – от чего он себя благоразумно оберегал, – синьор Альвениго больше всего на свете боялся мысли о том, что когда-нибудь может быть обманут женщиной. Это опасение произвело однажды крупную перемену в жизни синьора Альвениго.

Безумно увлекшись некоей Деллинцоной, он вполне основательно приревновал ее и убил на дуэли ненавистного соперника. Такой акт мог бы иметь для другого человека самые печальные последствия, но синьор Альвениго отделался тем, что получил от магистратуры совет покинуть пределы Венеции под тем предлогом, что воздух лагун был вреден для его здоровья, а потому ему следовало переменить его на другой, более свежий и здоровый.

Синьор Альвениго понял смысл мудрого предостережения и, поразмыслив немного, решил обосноваться в Виченце, где приобрел себе на Монте Берико виллу под названием Ротонда, построенную нашим несравненным Палладио. Он поселился на ней в тот самый год, когда сгорел дворец Вилларчьеро, и с тех пор никогда не покидал ее. Он перенес туда свои античные бюсты и книги и стал жить как философ-отшельник, ибо претендовал на благородство и величие духа, стоящего выше всяких превратностей фортуны.

Философское уединение, в котором жил синьор Альвениго, не привлекло к нему симпатий вичентской знати, так как люди вообще не прощают, если кто-либо делает вид, что обходится без их общества. Вернее сказать, Альвениго втайне ненавидели и только не смели открыто высказать чувство, которое он вызвал. Несмотря на немилость, руки у него были длинные, к тому же ничто не вечно в этом мире, невечны и временные неприятности, в которые иные попадают. Удовольствовались тем, что назвали Альвениго неисправимым чудаком. Посмеивались над неряшливой манерой одеваться, доходившей просто до грязи, над его одеждой, выпачканной чернилами, и его толстым носом, набитым табаком. Любили также почесать языки по поводу неизменной его слабости к театральному люду. И действительно, через Виченцу не могла проехать ни одна труппа актеров, без того чтобы Альвениго не пригласил ее к себе на виллу Ротонда. Он принимал их с большой пышностью и уверял, что хорошие актеры являются украшением своего века и что он чувствовал больше гордости, когда приглашал к своему столу синьора Капаньоле, чем угощая самого подеста города Виченцы.

У этого-то странного человека мне надлежало отныне жить. Дело было решено под конец семейного празднества Вилларчьеро. Толстый Альвениго расспросил аббата Клеркати о настоящем моем положении и, узнав, что я всецело зависел от щедрости графа Вилларчьеро, велел попросил у того, чтобы я был к нему отпущен. Граф и не подумал отказывать: он был в восторге оказать таким образом услугу Альвениго, который, несмотря на свое изгнание из Венеции, имел там все же родного брата, служившего проведитором Святейшей Республики. Что до милого аббата Клеркати, то решение это очень его огорчило и довело его даже до слез. Он привязался к своему Тито Басси и очень сожалел о том, что я ухожу. Он пожелал лично проводить меня на виллу Ротонда. Я захватил с собой пакет с платьем, куда ои сунул лучшего Вергилия своей библиотеки, и сдал меня на руки слугам его милости синьора Альвениго, предварительно настояв на том, чтобы я не забывал своей латыни.

В сопровождении двух этих молодцов, взявших у меня вещи, я в первый раз взошел вверх по лестнице виллы Ротонда. Не раз в течение уединенных экскурсий и прогулок по холмам Виченцы я восхищался этим шедевром нашего Палладио. С каким почтением смотрел я на четыре ее перистиля {Галерея с колоннами, идущая вокруг здания. (Примеч. пер.)}, фронтоны которых опирались на гармонически уравновешенные колонны. Эта четырехугольная колоннада составляла главную красоту здания, отличавшегося своим внушительным изяществом и благородной прелестью. Красивые сады окружали его ровной зеленью. Сколько раз я останавливался и любовался ими, но никогда не думал, что мне позволено будет проникнуть за ограду. И однако сейчас я переступаю порог виллы не как непрошеный гость, а как человек желанный, на которого возлагают большие надежды.

Мысль эта, должен сознаться, наполняла меня гордостью, отчего походка моя выиграла в уверенности, и я совсем твердым шагом стал ступать по широким плитам, слегка звеневшим под моими ногами. С таким же спокойствием я прошел большой зал, находившийся в самой середине виллы. Он был увенчан куполом таких непогрешимых пропорций, что от него исходило впечатление какой-то задумчивости. В зале не было других украшений, кроме римских бюстов на пьедесталах, поставленных вдоль стен. Между двумя такими бюстами я увидел сидевшего за широким столом его милость Альвизе Альвениго.

Я подходил к нему все ближе и ближе и не переставал с любопытством его рассматривать. Итак, значит, там сидел мой новый хозяин, от которого теперь зависело мое новое положение. Он показался мне точно таким, каким я видел его на вилле Вилларчьеро. Только теперь он сменил свой роскошный фрак на широкий халат, а парик свой на шапочку из черного шелка, прикрывавшую его большую лысую голову, но и шапочка и халат были запачканы совершенно такими же пятнами, как и парадный фрак. На одном из концов стола лежала открытая табакерка, откуда он взял щепотку табаку и, послав мне приветственный жест, заговорил громким голосом, рокотавшим в глубине звонкого купола:

– Ну, вот ты и пришел, Тито. Подойди, мой мальчик, и выслушай внимательно, что я тебе скажу. Если я не обманулся в своих догадках и если ты оправдаешь возложенные на тебя надежды, судьба твоя обеспечена. Даю слово Альвениго и клянусь, что завещаю тебе все свое состояние и буду обращаться с тобой, как с своим собственным сыном, и ты им действительно станешь, потому что… Но пока что дело не в этом… Сейчас тебе, Тито Басси, достаточно будет знать, что, когда я слушал вчера, как ты читал свою дурацкую речь, мне вдруг стало ясно, какая высокая судьба тебя ожидает. И действительно, что может быть выше того, чтобы словом и жестом оживлять творения поэтов, и в частности именно те, где перед нами выводятся герои античной истории и мифологии?… И вот, Тито Басси, мне показалось, что природа создала тебя исключительно для того, чтобы воплотить их и снова вдохнуть в них жизнь. Через тебя и из тебя именно они возродятся снова. О, я отлично понимаю, что эта задача очень нелегкая, но почему бы тебе не понять ее красоты? Да, ты должен будешь принять их обличье, пережить все их страсти. Их исступление, отчаяние, их любовь должны будут стать твоей любовью, твоим отчаянием, твоим исступлением. Твое существование сольется с ними в одно неразрывное целое. О Тито Басси, вот какова твоя великолепная участь, но окажешься ли ты на высоте того трагического назначения, к которому я считаю тебя призванным, которое заставит твое имя перелетать из уст в уста, вместо того, чтобы впредь обозначать своими никому неведомыми слогами имя школьного учителя, каким бы ты, конечно, и сделался, оставшись в руках честного аббата Клеркати, если бы только боги не поставили меня на твоем пути?

Я был так ошеломлен этой речью, что был не в силах ответить ни слова, но, собственно, незачем было собирать свои мысли, потому что Альвениго продолжал еще более оглушительным голосом, сопровождая свои слова сильными ударами кулака по столу: