– Так вот он, Господи Пустоты, палач, которого Ты мне посылаешь! Неужели понадобилось такое чудовище, чтобы убить те жалкие крохи жизни, которые во мне остались? Достаточно было бы и муравья, если таково Твое желание.
Но зверь спросил:
– Что ты ищешь в этом лесу, ты, который принадлежишь миру живых? Здесь нет ничего, что удовлетворило бы твою жажду. Ни один ручеек воды не протекает в этом забытом месте. Послушай! Здесь даже ветер больше не дует.
– Чудовище, – отвечал я ему, – так ты хозяин этого леса?
Зверь покачал своими многочисленными головами и сказал:
– Природа оцепенела. Нескончаемая зима сковала мир. Ни одно пробуждение не откроет рассвет, ни одна весна не омолодит землю. Больше никогда не взойдет солнце. Никто никогда не увидит, как расцветает радуга в небе. Наша тьма вечна.
И он ушел.
– Не уходи! – крикнул я этому чудовищу. – Хотя вид твой ужасен и безобразен, ты пожелал открыть свои многочисленные пасти и заговорить со мной. И если случилось так, что я обречен слышать только голос обезображенной природы, я возрадуюсь своей судьбе, так ужасают меня пустота и молчание тьмы, похожие на тошнотворную клоаку.
Но зверь в сто тысяч голосов удалился и исчез в самой темной чащобе леса.
И тогда я поднялся в своей геенне и так сказал:
– Что же это за смерть, которая вцепилась в меня, но чем то похожа на жизнь? Ибо кажется, что кровь течет в моих жилах, что мысли шевелятся под моим лбом, но только жалкие картины, только иллюзии возникают перед моими глазами, и когда я приближаюсь, мои руки наталкиваются на пустоту. Так мать, прижимая к груди новорожденного младенца, вдруг обнаруживает, что это лишь падаль, так влюбленные, крепко обнявшись, вдруг чувствуют, что ветер, смеясь, щекочет их оголенные скелеты! Кто удовлетворит мое стремление к вечности? Будешь ли это ты, пустота без дна, не знающая других измерений, кроме измерений небытия?
Я умолк, потому что из глубины самой черной тьмы до меня донесся невероятно далекий шум, который, впрочем, приближался, накатываясь на меня, словно исполинская волна, и вскоре это уже был оглушительный грохот прилива, низвергающегося в черноту ночи, это было похоже на тот тысячеголосый крик, который исторгает из своих многочисленных глоток армия, отчаянно бросаясь в битву, но здесь, в этой самой черной черноте самой темной из всех ночей, казалось, что сошлись друг против друга миллиарды армий – в звоне мечей, под градом дротиков, камней, расплавленного свинца, хотя на самом деле это были звезды, кометы, планеты и другие солнца всех вселенных; подхваченные этим могучим ураганом, как кегли потоком воды, они с пронзительным воем вращались вокруг своей оси и наваливались на меня, будто океанский вал, когда он разламывает дамбу и низвергается в долину, поглощая ее за один миг. Но здесь, в этой тьме-тьмущей, в этой самой черной из всех ночей, этот поток низвергался внутри меня, поток, которого никакое пространство не смогло бы принять, не будучи уничтоженным, это внутри меня катились эти армии и эти вселенные, все сметая на своем пути».
11
22 января суд под председательством ректора Шеделя вынес свой приговор, заседая при закрытых дверях. В нем не упоминалось ни о колдовстве, ни об алхимии, ни об иудаизме, а только об умышленном преступлении против общественного порядка, и поэтому Якоб Циммерманн и назвавшийся Франком Мюллером передавались в руки светского правосудия. Действуя таким образом, Дитрих Франкенберг и Шедель пытались обвинить всю организацию вестников или, по крайней мере, те стороны ее деятельности, о которых они имели какое-то представление.
Что касается Бальтазара, то, казалось, о нем забыли вплоть до того дня, когда ректор Дитрих Франкенберг собственной персоной, оказавшись проездом в Нюрнберге, распорядился вытащить юношу из его камеры и привести к нему.
И хотя его сердце давно ожесточилось и очерствело, он был поражен видом мальчика, который так похудел, что кости локтей, казалось, вот-вот прорвут кожу. Его волосы были спутаны и всклокочены, и он напоминал дикого зверька. Его пришлось почти нести на руках – так он ослабел. В первую же минуту ректор решил, что наказание следует прекратить. Он распорядился, чтобы Бальтазара отвели в приют для больных детей и лечили там со всем усердием и прилежностью.
В глубине души Франкенберг надеялся возвратить своего бывшего студента на торную стезю теологии и вскоре опять увидеть его среди учащихся Дрезденской семинарии. Вот почему, когда Бальтазар начал возвращаться к жизни, он направил к нему Шеделя, чтобы тот пожурил юношу и уговорил его вернуться к жизни, которую он считал правильной.
– Бедный мой друг, – начал ректор, – какую глупость совершили вы, которого Бог избрал быть одним из его священнослужителей! В какие ужасные руки вы попали! И как могло случиться, что вы сразу не осознали своей роковой ошибки? Ведь какую нелепицу проповедуют современные ересиархи, когда Бога призывают через эманацию, когда стремятся увидеть и пощупать божественное, словно речь идет об обыкновенном явлении природы, когда забывают, что единственная дорога, ведущая ко спасению, – это дорога милосердия. Господи, открой глаза этому мальчику! Помоги заблудшей овце вернуться в стадо…
Бальтазар смотрел на Шеделя с удивлением, ибо четко видел его скелет, на котором болталась одежда, словно бы ректор вдруг потерял всю свою плоть. Из оголенного черепа вылетал хриплый голос. Бальтазар не понимал, что он говорит:
– Итак, через неделю, когда вы сможете ездить верхом, вы возвратитесь в Дрезден, где вас уже ждет уважаемый Тобиас Пеккерт. Какой это будет праздник – возвращение блудного сына!
Наш друг между тем думал:
«Как только он уйдет, я убегу. Вылезу в окно и пойду встречусь с Урсулой».
Комната, в которой он лежал, находилась на третьем этаже детского приюта. Бальтазар дождался ночи и, когда уснул охранник, сидевший возле его тюфяка, напялил на себя одежду другого больного мальчика, чье ложе было рядом, вылез в окно, ухватился за выступ на фасаде дома, сумел спуститься на несколько метров по стене, а потом прыгнул на землю. Прихрамывая, он перебежал двор, спрятался за каморкой привратника, дождался, когда пришел сменный охранник и, пока этот человек поднимался по лестнице на этаж, перелез через решетку ворот и оказался на улице.
Его сердце летело впереди него, когда в темноте этой безлунной ночи он пробирался к мастерской лютниста Везенберга. Конечно, надо было дождаться дня, чтобы нанести визит Урсуле, и он решил спрятаться пока в саду, где стояла беседка, в которой они встречались. Холод пробирал до костей. Однако это были первые шаги, которые Бальтазар свободно делал после нескольких месяцев заточения, и он был опьянен этой вновь обретенной свободой. Что же касается темноты, она была ему выгодна, тем более, что его глаза привыкли к ней, пока он сидел в тюрьме. Он узнал улицу ювелиров, улицу столяров. Тишина окутывала его словно плащом. И вот наконец направо, за фонтаном, он различил очертания мастерской лютниста Везенберга! Он взволнованно посмотрел на калитку, которая открывалась в сад.
Какая нескончаемая ночь! Он угадывал присутствие своей подруги за этими стенами, и сердце его гулко билось. На ощупь он нашел старый мешок в сарае, стоявшем в глубине сада, где хранился всяческий инвентарь. Он съежился, как мог, и стал ждать, не пытаясь уснуть. Разве мог он спать? Молитва, непрестанно изливавшаяся из его уст, была актом благодарности и восхваления. Наконец, на самом дне своего отчаянья, Бальтазар увидит, как восходит утренняя звезда. Улыбка Урсулы сразу сотрет из его памяти эти ужасные месяцы одиночества.
Потом начало рассветать – нескончаемо медленно. Юноша не отважился так рано постучать в дверь. Он увидел, как на втором этаже загорелся свет. Это проснулся лютнист и зажег свечку. Не в силах далее терпеть, Бальтазар пересек сад, окинув радостным взглядом столик и два стула, ожидавшие в беседке его возвращения. Несколько минут он еще колебался. Потом решительно поднял молоток и трижды постучал.