Мастер Везенберг вышел со свечой в руке. В первую минуту он не узнал Бальтазара, но как только понял, кто перед ним стоит, воскликнул:
– Боже праведный! Мой дорогой мальчик! А я то думал вы до сих пор сидите в заточении, в подземелье дворца!
Бальтазар упал в его объятия. Крупные слезы струились по щекам старика.
– Я убежал оттуда. А как Урсула? Где она?
Лютнист поставил свечу на стол.
– Садитесь, мой дорогой мальчик. Я приготовлю вам горячего супа. Вы дрожите от холода.
– Я провел ночь в саду.
– Почему же вы не позвонили раньше, несчастный малыш? Вы рисковали жизнью…
– Я не хотел будить Урсулу посреди ночи. Но сейчас вы можете ее разбудить. Мне не терпится ее увидеть.
Мастер Везенберг закашлялся и стал ворошить угли в печи.
– Я всегда оставляю суп на ночь в жару. Чтобы на утро… Возьмите, мой дорогой мальчик, похлебайте, очень вас прошу.
Бальтазар съел большую миску супа, потом вторую, и это вернуло ему силы. Теперь уже не надо бояться ни Франкенберга, ни Шеделя, ни любого, кто встанет на его пути! Теперь он волен идти, куда ему вздумается, волен любить, волен восхвалять Бога! Он сказал:
– Я не хотел бы разбудить Урсулу слишком внезапно. Вы не будете возражать, если я стану внизу лестницы и спою псалом, девяносто пятый, например, строки «Воспойте Господу песнь новую» – хотя мой голос и не совсем хорош… Мое пение тихонько ее разбудит.
Старик-лютнист подошел к Бальтазару и взял его ладони в свои руки. Его глаза блестели при свете свечи. Он сказал:
– Спойте псалом семьдесят шестой, мой дорогой мальчик: «В день скорби моей ищу Господа; рука моя простерта ночью и не опускается; душа моя отказывается от утешения».
Бальтазар покачал головой.
– Испытание позади, изгнанию пришел конец. Опять Шехания возвратился в дом Израилев. Мастер Везенберг, я свободен!
Старик лютнист уже не сдерживал слез:
– Кто может уверять, что испытание позади, что изгнанию пришел конец? Дух Божий покинул этот дом! Мы пленники скорби и самих себя…
– Вы не правы, – сказал Бальтазар. – Пока Урсула здесь обитает, в этом доме обитает Бог.
– Увы, – ответил лютнист, рыдая, – душа улетела из этого мира… Я вопию в пустыне, и этот вопль заменяет мне душу…
– Урсула! – вскричал Бальтазар и бросился вверх по лестнице.
Комната была пуста, кровать не разложена.
– Где Урсула? – спросил он, медленно спускаясь по ступеням лестницы.
– Там, куда призвал ее Бог, мой дорогой мальчик… В ту ночь, когда вы уехали…
– Она получила мое письмо?
– Она забрала его с собой, когда ушла от нас.
Бальтазар простерся ниц на полу.
«Позже я поднялся, изнемогая от боли, как поднимается пловец, выброшенный на берег огромной волной. Ведь и я был выброшен катаклизмом из мрака, в котором пребывал раньше. Мои члены были разбиты. Голова гудела. Навалившись на меня, ужасающий поток все разрушил. Кем я теперь был, похожий на животное, вывернутое наизнанку, шерстью вовнутрь. Что это за пространство цвета морской волны, где нет ни единой формы и которое отличается от непроглядного мрака лишь этим тусклым светом, не освещающим никакой земли, никакого неба, а лишь безбрежную пустоту?
Я поднялся, изнемогая от боли, и так сказал:
– Все во мне растоптано. Мои глаза раздавлены. Мои пальцы разбросаны по земле. Мой нос и рот – две зияющие дырки. Где же мое тело? Кожу с меня содрали, мускулы и нервы у меня вырвали. Моя кровь смешалась с непристойной грязью. Мои внутренности выброшены в окружающий хаос. Мои кости раздроблены, растолчены в мелкий песок. Какие легкие дышат для тебя? На твое сердце наступила чья-то невнимательная нога. А твой язык? Каким языком и какой слюной ты говоришь? Молния ударила в твои остатки и все сожгла.
Я поднялся, изнемогая от боли, и так сказал:
– Неужели надо было, чтобы вся вселенная ополчилась против воробья? Кто я такой, чтобы из-за меня небо раскололось и обрушило на землю все свои воды? Необходим ли такой ураган, чтобы потушить крохотную свечку, такой циклон, чтобы вырвать из земли травинку, такой гнев, чтобы поразить человека? И вот я здесь, растоптанный, размолотый, без языка – и разговариваю, без ноги – и поднимаюсь, без руки – и хватаюсь за пустоту, без головы, без сердца, и опять повторяю: неужели надо было собрать воедино столько могучих сил, чтобы заткнуть рот моей слабости?
Я поднялся, изнемогая от боли, и так сказал:
– Я, ничей сын и отец пустоты, я, чья незначительность не имеет себе равных, я, которого можно выбросить в мусорную яму, и ничего от этого не изменится, я, чья нога не оставляет отпечатка ни на песке, ни в грязи, я, чье присутствие не запечатлено ни в одной памяти, что я сумел нарушить в этом молчании, чтобы возникла такая сумятица? Может, моя пустота была такой глубокой, что туда, как водоворотом, засосало полноту? Ибо все вселенные изверглись в игольное ушко. Уменьшенный до крохотной пылинки, зародыш оглушительного грохота загнездился в моей извилине.
Я поднялся, изнемогая от боли, и так сказал:
– Какая лампа была спрятана в пустыне? Какая искра тлела в темноте? Похожая на каплю воды на солнце, какая радость зарождалась во мраке и отчаянии? Какой шорох внезапно возник в немой глубине молчания, каким словом он зарядился, чтобы поднять такую волну и превратиться в гром, разорвавший барабанные перепонки, погрузивший меня в бездну глухоты? Ах, если бы этот катаклизм меня убил, какой желанной была бы для меня эта смерть! Но еще живой, еще дыша и поднимаясь, я, обломок человека, какой зов я услышал, который умолк, не успев даже прозвучать?
Я поднялся, изнемогая от боли, и так сказал:
– Что можно сказать о женщине, любимой и, как она считает, любящей, женщине, чей голос мягок, как лапа котенка, которая каждую ночь подходит к двери спальни, пошуршит там своей ночной рубашкой и убегает, смеясь, прежде чем любовник успеет подняться с постели? Так вот, когда я был один в пустыне, кто-то подошел к двери этой пустыни и зашуршал там одеждами. Я бросился к той двери, но я ее не нашел. И как обрушивается дворец под толчками землетрясения, так пустыня обрушилась под натиском урагана, и что осталось в этом оглушительном грохоте от шуршания?
Я поднялся, изнемогая от боли, и так сказал:
– Как горячо влюбленный, я вслушивался, не зашуршат ли шаги моей любимой. В течение нескончаемых ночей она на меня дулась. Потом, в самый тайный час ночи я услышал, как ее маленькая ножка коснулась моей двери. Я бесшумно поднялся. В тишине и молчании я подошел к двери и приложил к ней ухо, чтобы услышать дыхание моей любимой. Так я стоял очень долго, не отваживаясь отворить дверь, а когда наконец решился, то бурный поток ворвался в мою комнату, все сметая на своем пути.
И тогда из глубины этого пространства, окрашенного в цвет морской волны, где не было ни одной различимой формы и которое отличалось от тьмы только тусклым светом, не освещавшим никакой земли, никакого неба, а лишь необъятную пустоту, прозвучал голос. Это не был голос, который можно услышать, и он не исходил от какого-то существа. Он звучал во мне, среди руин. Он сказал:
– Не поднимайся! Сильный человек, затерянный во тьме, не поднимайся! Гордый в своем поражении, не поднимайся! Страстный в своем одиночестве, не поднимайся!
Я ответил:
– Зародыш, который тьма посеяла в мою тьму, – это свет. Зародыш, который поражение вызвало к жизни в моем поражении, – это победа. Зародыш, который одиночество поместило в мое небытие, – это присутствие. Это не я поднимаюсь; это в самой сердцевине тьмы, поражения и одиночества сияет победоносный жар!
Голос ответил:
– Кто ты, который говоришь и требуешь? Из какого света, из какой победы, из какого присутствия твоя костяная голова может извлекать имя? Вот ты без руки, без ноги, безо рта и взгляда, а твоя речь звучит, не умолкая. Это похоже на цепкий мох в самых глухих местах, на плесень на дне сосудов и водоемов, на гниль во внутренностях трупов. Какая порча толкает тебя к этому брожению, тебя, падшего, уничтоженного? Чего ты, собственно говоря, домогаешься?
Я поднялся, изнемогая от боли, и так сказал: