Я корчусь и обхватываю себя руками. Как большой снежный шар. Мне все еще кажется, что человек просто не может быть холоднее. Но сразу после этого оказывается, что все-таки может. Иногда у меня складывается такое впечатление, будто с момента, когда все это произошло, я не перестаю трястись. Но это неправда, поскольку в первые дни после этого я был счастливым.
Самое большое блядство — это ледяной пот. Он вытекает из меня, как из старой дырявой губки. От этого меня еще больше колбасит. Мне кажется, что подошвы моих ног будто бы отбиты молотком. Хорошо хоть, что Роберт не приказывает мне слишком много ходить. Холодно, Я должен подумать о чем-то другом.
Я засовываю руки в карманы, чтобы немного их согреть, но карманы такие же холодные, как руки. Я ловлю лежащее в кармане нечто — оно такое мягкое.
Вдруг я вспоминаю, что это может быть, и сразу же достаю из кармана. Это резиновая соска. Она покрыта слоем грязи и почти разорвана: я сильно мял ее рукой в течение тех нескольких дней, когда мне было хорошо. Должно быть, она лежит в этом кармане уже хуй знает сколько времени, но я хочу вспомнить, когда она туда попала. Я сразу же выбрасываю ее на тротуар в надежде, что кто-нибудь ее сразу же растопчет и она станет неузнаваемой. В мусорке она была бы менее заметной, но мусорка метров за двенадцать отсюда.
Улица, на которой мы остановились, совсем пуста. Можно услышать тоненькое попискивание. Оно доносится сверху. Наверное, на одной из крыш какие-то птицы свили себе гнездо. Или же на чердаке поселилась стая летучих мышей. Эти создания не только мерзкие, но, к тому же, еще и семейные. Они живут в стаях и если не спят, то без конца друг с другом разговаривают. Там, где мы находимся, спокойно могли бы жить летучие мыши. Шумят автомобили, да и люди иногда орут, но это старая застройка, С крутыми крышами и старыми высокими чердаками. Вероятно, частично реконструированные, а частично — аутентичная застройка девятнадцатого века. Сорок лет без ремонта. Но я не могу об этом думать, потому что начинаю вспоминать все, чему меня учили в Академии, и мою совсем другую жизнь до всего этого. Я снова стараюсь думать о летучих мышах. Тут много мест, в которых может спрятаться маленькое создание, вызывающее всеобщее отвращение и беззащитное во время дневного сна. Об этом я тоже не могу думать.
Поскольку все опять начинает ассоциироваться со мной, я закрываю глаза, но тогда я оказываюсь наедине с собой и от этого становится еще хуже. Роберт уже, наверное, пускает пену. Я почти окончательно протрезвел, и у меня чешутся рубцы.
— Не плачь, — говорит Роберт спокойно, но сквозь стиснутые зубы. — Перестань, блядь, реветь.
Я отворачиваю голову, чтобы не видеть Артура, который приближается к нам со стороны улицы Познанской. Роберт считает, что я делаю это специально для того, чтобы мы с Артуром не познакомились ближе. Он это одобряет.
— Семьдесят свитерочков, — говорит Артур своим детским голосочком. Я опять закрываю глаза и вижу что-то наподобие детсадовских рисунков. Артур намного старше, чем выглядит и звучит: героин законсервировал его в возрасте двенадцати лет. Когда он начал курить, то перестал расти — у него появились лишь какие-то кожные болезни.
Потом Артур возвращается в свою квартиру, а мы едем на Вежбно через Ремонт и Пулавскую. А на улице Живного стоят самые черно-серые трущобы в мире — наследие семидесятых. Тогда считали, что самое подходящее для человека — максимально грустное окружение. Возможно, так оно и есть на самом деле.
Из-за микрорайоновских зарослей выплывает улыбчивый чувачок с папкой. Он подает ее Роберту, что-то говорит ему о свитерках, а потом о каком-то Ломаном, который недавно продал дом, переехал в однокомнатную квартиру и у которого куча бабла. Когда чувак уходит, мы уезжаем. На черном, большом джипе. Мы съезжаем с горки на Собеского и направляемся в сторону Вилянова.
— Не плачь, — говорит Роберт, и я понимаю, что я его достал. — Не плачь, сегодня ты получишь суперподарок.
Я представляю себе что-то похожее на коробку, перевязанную лентой. Мы обгоняем людей с мордами, похожими на печенье, — плоскими и сухими. Наверное именно в этом заключается суть нормальных человеческих лиц. Когда я смотрю на человеческие лица, то не могу поверить в то, что люди называют жизнью нечто настолько трупное. Возможно, если бы у меня снова были жена, ребенок, меня бы это опять оживило, как когда-то. Но об этом думать нельзя, потому что становится хуево. Я уже никогда не вернусь к той жизни. А жизнь, которая меня ожидает, уж точно будет еще мертвее. Возможно, это значит, что она будет еще более человеческой.