Ему не задавали вопросов: «Где сейчас ваш главнокомандующий товарищ Брежнев?» И он не мог, как Зоя Космодемьянская, гордо ответить: «Товарищ Сталин на своем боевом посту».
От него добивались не слов, а крика, дикого воя. Им надо было, чтобы этот неверный — кафер — заорал, забился в судорогах, надул, навалил в штаны, вот это было бы зрелищем, почище любого намайеша — театрального представления.
Старался сам безрукий. Скорее всего он вымещал на русском злость за свое уродство, хотя вполне возможно, что руку ему отхряпала собственная беспечность в обращении с боеприпасами. А вымещать зло на других этот басмач умел и должно быть очень любил.
Он взял в руку ножницы — секатор, которым садоводы обрезают сухие ветки плодовых деревьев, сел Жетвину на грудь, придавил коленом его левую руку и схватил острой пастью секатора мизинец у верхней фаланги. Сказал с довольной улыбкой:
— Хуб аст! Очень хорошо!
Громко хрустнула кость.
Жетвин даже не сразу понял, что произошло.
Боль оказалась не острой, пронизывающей тело от травмированного пальца до задницы. Она лишь тупо отозвалась в самом пальце. Точно так бывает, когда по руке случайно засадишь молотком, вместо того чтобы ударить по гвоздю.
И все же благословенны религиозные обряды! Благословенна джума — мусульманская священная пятница! Благословен час, когда Аллах предписал правоверным становиться коленями на молитвенный коврик — намаз-жай — и совершать обряд намаза!
Амер Мубарак был мусульманином крайне набожным. Едва с крыши кишлачной мечети муэдзин прокричал азан — призыв к молитве, однорукий палач тут же отложил секатор, огладил рукой правоверную бороду (а борода у магометанина признается правильной, если её берешь в руку, а из кулака наружу торчит клок волос), вздохнул с сожалением — столько у кафира лишних пальцев, а он успел откусить ему только самую маленькую косточку — вот незадача! Подумал так и ушел молиться.
Впрочем, утешало одно — помолившись, можно будет и дальше потешить душу.
Амер ушел. Сторожить Жетвина оставили парня лет двадцати. Лицо у него походило на блюдо для плова — такое же широкое, круглое, подернутое маслянистой пленкой. Подобная мордастость — вывеска склонности к обжорству и лени.
Разморившись на солнце, парень сидел в тени под стеной высокого забора и держал автомат между колен. Глаза его периодически закатывались, а губы помимо воли подрагивали, испуская легкое дремотное пофыркивание.
Жетвин лежал на спине, бессильно распластавшись. Мордастый не обращал на него никакого внимания: падаль, она никого не пугает. Даже ворон.
Секатор оказался почти рядом — однорукий оставил его на плоском сером камне.
В момент, когда толстые губы стражника мокро прохлюпали «пфу-пфу-пфу», Жетвин протянул руку и схватил секатор.
Следующее «пфу-пфу-пфу» стало для мордастого последним выдохом в жизни. Секатор перерубил ему шею до позвонков.
С автоматом в руке Жетвин мотнулся к полугрузовичку с крупными буквами на капоте «Тoyota».
Ключи зажигания здесь из замков не вынимали: зачем?
Мотор дико взревел, и машина, подпрыгивая на колдобинах афганской кишлачной дороги, понеслась с бешеной скоростью…
Благословенны обряды религии! Намаз требует полного сосредоточения и отрешения от суетных забот.
Бисмилляхи — р-рахмани — р-рахим! Именем Аллаха милостивого, милосердного…
На машину, лихо просквозившую мимо мечети сразу внимания не обратили.
Догнать и перехватить беглеца не удалось.
После всего, что он пережил, Жетвин перестал бояться чего бы то ни было. Он понял — жизнь — это затяжной прыжок без парашюта.
Конечно, если об этом думать, то становится жутко. Поэтому многие стараются отогнать от себя такую мысль, отвлечься от нее. Каждого из нас подобная перспектива пугает.
А вы бы прыгнули из самолета, заведомо зная, что купол над вами не распахнется? Скорее всего на такой прыжок может оказаться способным только псих.
В жизнь людей родители вталкивают принудительно, не испрашивая желания тех, кто обязан стать их потомками. Когда человек начинает понимать в чем дело, что произошло, он уже летит. Без основного и запасного парашюта. У одних от страха холодеют души. Они убеждают себя в наличии боженьки и того света, на котором продолжится их часто совершенно никчемная жизнь.
Вера в райское блаженство смиряет слабых с неизбежностью кончины. Но даже искренне верующие воспринимают смерть как трагедию. Стоит только посмотреть, как умеют надираться попы, которые встали между загробным миром и тутошней, земной жизнью.
Другие с тайного перепуга начинают жрать водку, обкуриваются наркотой, часто боясь признаться в собственном страхе даже самим себе. Будь все по-иному, пьянь заводилась бы только в низах общества. А она расположилась повсюду, на всех этажах жизни. Только подумать, сколько алкашей и наркоманов среди тех, кто именует себя интеллигенцией. Поэты, артисты, писатели, художники, все эти инженеры человеческих уш и душ умеют глушить по-черному.
Короче, для себя Жетвин сделал вывод, что жизнь начинается не после приземления; она длится только то время, пока продолжается полет к земле. Поскольку на это каждому отпущено разное время, надо не ожидать момента шлепка, а жить на лету.
Эта немудреная философия профессионального солдата, который встречал опасность на каждом шагу, воспитала в Жетвине пренебрежение к жизни чужой и своей.
Он быстро перестал верить в возможность всеобщего равенства и благоденствия, которые могли бы наступить при его жизни. Он прекрасно видел, что с каждым годом в армию приходит все больше молодежи с физическими недостатками, с моральным изломом душ. Государство отдавало оружие и называло «защитниками родины» молодых преступников, алкашей, наркоманов. И это становилось для него лучшим доказательством деградации системы, которой он вынужден был служить.
Но даже не это отвратило Жетвина от мысли, что жизнь может стать для всех лучше и добрее. До какого-то момента он ещё верил в честность помыслов тех, кто брал на себя ответственность за судьбы страны и народа.
Молодой и улыбчивый Горбачев, симпатичный Ельцин рождали в душе надежду на возможность благоприятного развития событий. В Кремле и вокруг него появились молодые, полные новых идей люди, которые как это казалось, излучали потоки энергии и оптимизма. И вдруг стало ясно — все разговоры о том, что оказавшись у власти, дети комиссаров, сынки высокородной партийной элиты, выкормленные и выучившиеся за счет недоедавшего народа, будут думать о ком-то другом кроме себя, — это обычный обман, рассчитанный на недоносков. Братья быстро сориентировались в обстановке, а поскольку одного тюрьма, другого война научили никому и ни чему не верить, они основали собственное дело и жили им.
Братья ни в чем не походили один на другого. Грибов — брюнет, склонный к полноте, вальяжный, улыбчивый. Жетвин — блондин с рыжинкой, поджарый, быстрый в движениях, по натуре сухой и суровый. Они были друзьями в детства, но повзрослев перестали афишировать родство. Грибов боялся, что его подсудное прошлое могло подпортить карьеру начинавшему офицерскую службу Жеку, и сам предложил законспирировать отношения. Ход оказался дальновидным. И теперь, возглавляя Систему, братья держались как люди посторонние, которых вместе свело только общее дело.
Это давало им определенные преимущества, поскольку Жетвин знал все, что партнеры могли затеять против брата, тот в свою очередь знал об отношении членов «семерки» к Жеку. Поэтому сейчас, когда предстояло заняться переустройством Системы, они были в паханате скрытой и потому особо действенной силой.
Богданов, хорошо знавший отношения и интересы, которые связывали «семерку», делал безошибочную ставку на братьев.
В тот же вечер, когда Грибов вернулся из деревенского турне, он приехал на дачу к Жеку в Мамонтовку.
Устроились на открытой веранде. На столе шумел самовар, который герли на сосновых шишках. Негромко играла мелодичная музыка: войдя в новую жизнь, братья не терпели её индустриальных скрежещущих ритмов. За деревьями сада багровела полоска затухавшей зари.