Кузьма шел, сунув руки в карманы. Он подчеркнуто вилял задом, который обтягивали узкие джинсы, давно потерявшие цвет и прочность. Ни в его облике, ни в поведении не было ничего привлекательного или необычного. Типичный лох, на которого не стоило обращать внимания.
В последние годы общество резко разделилось на две категории. Права первой обеспечивали большие деньги. Права второй государство записало в конституцию и потому они ничем не обеспечивались. Представители первой группы населения ездили по городу преимущественно в иномарках. Вторые ходили пешком или передвигались в городском транспорте, часто не приобретая даже билетов, за полной неплатежеспособностью.
Охранник, относивший себя к автомобильной элите не читал нужным остерегаться пешехода, ничем не примечательного, сирого и скорее всего убогого. Он явно ещё не был бомжем, но находился в процессе сближения с публикой этой категории.
Расстояние между ними быстро сокращалось, но охранник по-прежнему не обращал на это внимание. Кузьма через плечо бросил взгляд назад. Улица выглядела пустынной. Рука скользнула в карман и сжала знакомую до мелочей рубчатую рукоятку ТТ — верной и неприхотливой машинки, уверенно ставивей точки в чужих судьбах.
Волна нездорового возбуждения взбодрила нервы. Это ощущение лихорадящей дрожи Кузьма впервые испытал в Измайловском парке, но тогда толком не сумел в нем разобраться. Теперь знал — это радость превосходства над противником, это чувство подлинной власти. Твоей власти. Твоего права решать чьи-то судьбы и диктовать людям свои желания.
Рука описала стремительный полукруг. Выстрел булькнул негромко, даже не заставив взлететь задремавшую на ветке ворону. Нерасторопный охранник медленно сполз на асфальт и улегся возле машины. Инкассатор, ошеломленный случившимся, замер на месте, опупев от страха.
Кузьма подошел к нему. Демонстративно придвинул ствол пистолета к чужому пузу. Взял из рук сумку с дневной выручкой. Сказал негромко, буднично:
— Ты вот что, смотри мне в глаза. И не щурься. Понял?
Инкассатор смиренно закивал.
— Да не дрожи. Ничего тебе не будет. Понял?
Мелкие дробные кивки повторились.
— Язык у тебя есть? — Кузьма довольно усмехнулся. Ему доставляло удовольствие видеть, что люди его боятся. Было бы совсем неплохо для полного кайфа, если бы оптовик напустил в штаны, но на нет и суда нет.
— Ага, есть.
— Тогда скажи: «Понял».
— Понял.
— Ты знаешь, что сейчас происходит в России?
— Н-не-ет. — Оптовика, несмотря на заверения Кузьмы в миролюбии, трясло от страха.
— Газет не читаешь, что ли? «Московский комсомолец» в руки берешь? Нет?! Лапоть! Бажбан! Надо читать. Понял?
— Понял.
— Так вот в газетах написано: президент Ельцин приказал делать ставку на молодые кадры. Ты молодой?
— Да.
— Значит на таких как ты надо делать ставку. Понял?
— Да.
— А барин у вас — полковник — старый?
— Да.
— Вот таких президент и приказал заменять. Понял?
— Понял.
— Твоя розница барина знает?
— Нет. Всех набирал бригадир.
— Видишь, как хорошо. Значит для вас сверху все останется как и было, только наденут новую шапку. Эти деньги, — Кузьма тряхнул сумкой, — пойдут в зачет. Понял?
Инкассатор закивал и промычал нечто похожее на согласие.
— Машина твоя или охранника?
— Его.
— Тогда помоги его внутрь сунуть. И уходим. Пусть с ним менты разбираются. Завтра приходи на место как положено. К тебе подойдут, все объяснят и дадут другого охранника. Не лопуха. Понятно?
Боже, только полный болван не поймет, что ему оставили жизнь и не закивает в ответ согласием.
Ничего об этом не зная, Алексей сидел дома и попивал свой вечерний чай.
Утром, собираясь а службу, генеральный прокурор Геннадий Михайлович Муратов ощутил легкое недомогание. Он вышел на крыльцо своей, недавно достроенной дачи, по привычке хотел вдохнуть полной грудью свежий воздух, тянувший с выстывшей за ночь речки Истры, как вдруг понял — что-то ему мешает дышать. Тугой комок подкатился и застрял возле желудка, а тупая жмущая спазма — то усиливаясь, то ослабевая — прокатывалась влево вверх к плечу.
Отец Муратова — Михаил Николаевич, полковник Советской Армии скончался от прободения язвы в пятьдесят восемь лет. Случись несчастье в городе, отца можно было спасти, но оно произошло на даче и ему ничем помочь не удалось.
С той поры Геннадий Михайлович настороженно относился к поведению своего желудка и остерегался неприятностей, которые тот мог доставить.
Стоя на крыльце и глядя на чистое голубое небо, кое-где тронутое мазками облаков, Муратов осторожно поглаживал грудь и живот, но неприятные ощущения не проходили.
Служебная машина со спецсигналом, маячком-мигалкой, спецномером, короче со всеми неистребимыми остатками привилегий номенклатуры социализма, ждала хозяина у ворот.
Муратов прошел к ней, сел на заднее сиденье, мрачно бросил шоферу: «В город», и тот понял — шеф не в духе. Не оборачиваясь, спросил:
— В прокуратуру?
— В поликлинику.
Терапевт, предупредительная и внимательная Маргарита Ивановна, осмотрела, простукала и прослушала пациента.
— Нет, Геннадий Михайлович. Это не желудок. Это сердечко.
Кардиограмма подтвердила её диагноз.
— Вам бы полежать, — посоветовала врачиха, хотя прекрасно знала — подобные советы воспринимаются больными, только в случаях, когда те и сами уже не могут не лечь. — У вас явное переутомление.
Лекарство, полученное в аптеке, сняло спазм и Муратов с облегчением приказал водителю:
— К себе.
Секретарша — женщина средних лет, не отличавшаяся особой красотой (шашни Муратов на службе не заводил) встретила шефа с обычной заботливостью:
— Изматываете вы себя, Геннадий Михайлович. Вам бы отдохнуть…
— Что поделаешь, Зинаида Федоровна, служим-с…
Муратов прошел в кабинет, постоял у двери, огляделся. Сердце немного успокоилось. Видимо права была врачиха — это от переутомления. Хотя определение страдало некоторой неточностью. Он просто загнал себя, как загоняют лошадь, которую впрягли в телегу с непосильной поклажей и направили в грязюку, заставляя изо всех сил тянуть груз. Именно в грязюку. Потому что она сейчас повсюду, куда ни глянь. Ее замесили и продолжают месить те самые люди, которые ещё недавно орали о необходимости восстановления законности в России в полном её объеме. Вот и сейчас ему предстояло влезть в дело, от которого несло дерьмом…
Обычно просторный и светлый кабинет от одной мысли об этом показался Муратову мрачным и угрюмым. Что-то давящее господствовало в его атмосфере.
Муратов ещё раз огляделся, стараясь понять, что создает здесь нездоровую атмосферу.
Встретился глазами с мертвенным тупым взглядом президента, хотя на портрете тот в целом выглядел благожелательно и бодро. Художник придал ему черты человека мыслящего, уравновешенного и не оставил в облике ничего, что видел Муратов, встречаясь с главой государства один на один — его чванливость, презрение ко всем, кто стоит рядом и уж паче чаяния к тем, кто находится ниже.
Но главное не в том, каким был президент на портрете и в действительности. Главное — здесь, в этом кабинете не должно было бы быть самого портрета. На каждой стене в рамке тут необходимо поместить Конституцию, чтобы все знали — прокуратура служит не личностям, а закону.
Тем не менее, оставшийся в наследство от предшественника портрет продолжал оставаться в кабинете генерального прокурора и распорядиться вынести картину Муратов не мог набраться смелости. Он знал — это сразу подметят, истолкуют по-своему и доложат президенту, который в любом ему не понравившемся действии подчиненных видел заговоры и подкопы под свою власть.
Постояв у двери, Муратов зажег свет, прошел к сейфу, открыл его. Прежде чем взять с полки синюю тяжелую папку, тяжело вздохнул. Потом подошел к столу, и ещё не садясь в кресло, нажал клавишу интерфона. Повернул лицо к аппарату, сухим отчужденным голосом сказал:
— Я никого не принимаю.
— Тут ждет Катков.