Учитель Миртил еще раз отер бугристый, с залысинами лоб и заставил себя сосредоточиться на мишени.
— …Эй, Пустышка, давай к нам! Отсюда лучше видно! Да здесь мы, здесь, у тебя под носом! Не туда смотришь! — оба брата от души веселились, приплясывая на высоченном каменном парапете, куда непонятно как забрались.
Пустышка — типичный разгильдяй-зевака с черствым коржиком в одной руке и флягой вина в другой — завертел головой, потом увидел мальчишек (или сделал вид, что только что увидел) и вскоре протолкался к братьям, легко вскочив на парапет.
Пожалуй, даже слишком легко… но кому было до этого дело?
Никому — поскольку на поле уже устанавливались новые мишени, существенно меньшие, чем предыдущие; и располагались они от черты, где стояли стрелки, не в пятидесяти шагах, а в полтора раза дальше.
Пустышка обнял просиявших близнецов за плечи, кивком указал им на стрелков и восторженно прицокнул языком — что не преминули собезьянничать Алкид с Ификлом.
И снова рослый юноша-ойхаллиец выстрелил навскидку, почти не целясь, безошибочно поразив мишень, и снова долго и тщательно целился Миртил, целился, спускал тетиву, и орали счастливые зрители — свой, земляк, фиванец, пока что ни в чем не уступал заезжей знаменитости. А что целился дольше — так это правилами не оговорено!.. Хоть неделю целься.
— Эй, Пустышка, ты за кого болеешь? — дернул приятеля за край хламиды взмокший от переживаний Ификл. — Я — за Миртила! — гордо добавил он, так и не дождавшись ответа, после чего без спросу отломил у Пустышки кусок коржика и принялся его жевать.
— А я — за Ифита! — тут же вмешался Алкид, взволнованно подпрыгивающий на месте и ежесекундно рискующий свалиться с парапета. — Миртил вон сколько целится, а этот долговязый раз — и точно в цель!
— Все равно Миртил лучше! — не выдержал Ификл. — Потому что наш! Пустышка, ну Пустышка, скажи ему — кто лучше?! Кто победит?!
— Пусть победит сильнейший, — нашелся Пустышка.
— Ясное дело, сильнейший, — надулись оба мальчишки. — Но ты-то за кого?!
— Я — за Аполлона! — улыбнулся Пустышка, но глаза его оставались серьезными и смотрели куда-то в сторону кромки поля. — Вы, ребятки, болейте на здоровье себе, а я пойду поздороваюсь — родственничка заприметил…
Вот он был — и вот его не стало. Близнецы все никак не могли привыкнуть к этой странной особенности Пустышки — умению исчезать мгновенно и совершенно бесследно.
То-то удивились бы братья (да и не они одни), узнав, что их замечательный друг находится совсем рядом, рукой подать, просто увидеть его можно, только если уметь видеть по-настоящему, — а это умеет далеко не каждый.
Например, из собравшихся зрителей это умел только один слепой Тиресий.
…Гермий невольно улыбнулся, потрепал Алкида по вихрастому затылку (тот не глядя отмахнулся — муха, что ли, докучает?) — и, незримый для людей, двинулся к кромке поля.
Туда, где ждал его один из Семьи, от чьих глаз укроешься разве что в шлеме дядюшки Аида, изделии подземных ковачей Киклопов.
Бог стоял против бога; «Я» против «Я».
«Я» путников, воров и торговцев, ораторов и душ, бредущих к Ахерону, послов, пастухов и юных атлетов, Килленец, Лукавый, Пустышка, Психопомп-Душеводитель, Пастырь Стад — легконогий Гермий, сын Майи-Плеяды, горной нимфы, дочери Атланта-Небодержателя; и «Я» поэтов и лучников, строителей и музыкантов, Стреловержец, Мститель, Водитель Муз, Оракул, Несущий чуму, Очищающий от скверны — солнечный Аполлон Пифий, сын гонимой Латоны, дочери титана Кея и Фебы.
Братья по отцу.
Впрочем, приплясывающий на парапете Алкид (или это Ификл?.. нет, пожалуй, все-таки Алкид) тоже числился в братьях у этих двоих — но боги и люди одинаково глухи к смеху Ананки-Неотвратимости.
— Какими судьбами, братец? — еще издалека поинтересовался Гермий, придавая своему лицу самое беззаботное выражение.
«Потрясающий красавец, — про себя оценил он горделиво подбоченившегося Аполлона. — Причем знающий это о себе — и поэтому уже не столь потрясающий. Интересно, он искренне простил мне то украденное стадо или просто решил не связываться?..»
— Пролетом, — чуть рисуясь, сверкнул ослепительной улыбкой Аполлон. — На состязание взглянуть и вообще… Сам знаешь, папа всей Семье запретил являться в Фивах по-божески, при полном параде — ну, я и заглянул так, потихоньку… вроде тебя, бродяги.
— Угу, — кивнул Гермий. — Это правильно. Это сближает…
Кого это сближает и каким образом — этого Гермий не сказал, а Аполлон не спросил, и некоторое время они молча наблюдали за соперниками, старавшимися поразить подброшенное яблоко. Ифит снова попал чисто, навскидку, расколов яблоко на две почти равные половинки; Миртил чуть не опоздал, спустив тетиву в последний момент, и от его яблока отлетел довольно-таки небольшой кусок — что, впрочем, тоже засчитывалось.
Когда Миртил опускал лук после выстрела, руки его слегка дрожали.
— Волнуется фиванец, — заметил Аполлон.
— Есть из-за чего, — согласился Гермий. — Ученик твоего ученика…
— Не мой ученик! — резко закончил Аполлон, мрачнея. — Мой ученичок во-он где… вырос, заматерел! Встретит — не поздоровается, жертву не принесет… да и так нечасто приносит.
И небрежно кивнул в сторону мест для почетных гостей, где переговаривались о чем-то басилеи Креонт и Эврит, рядом с которыми сидел довольный Амфитрион и еще кто-то из городской аристократии.
— Мой не мой, — не преминул уколоть Гермий. — Что ж ты, братец, прямо как смертный? А где же «Я»?
— Я не смертный, — отрезал Аполлон. — А Эврит — не я.
Гермий подметил странную тень, затмившую в этот миг солнечный лик Аполлона, — то ли легкую неприязнь, то ли интерес гиганта к мокрице, испачкавшей слизью его подошву.
— На днях поминал меня пару раз, — Аполлон явно имел в виду того же Эврита. — Думал, наверное, что я не услышу.
— Это он зря, — усмехнулся Лукавый.
— Зря, — согласился Солнцебог, похлопывая ладонью по висевшему сбоку колчану, от которого исходило приглушенное сияние. — Не люблю, когда меня всуе поминают. Надо бы проучить басилейчика — как-никак ученичок… бывший. Жаль только, Семья не поймет — папа велел, чтобы в Фивах без знамений и грозы над охульниками!
— Так мы и не будем! — с готовностью подхватил Гермий. — Зачем нам гроза? Гроза нам ни к чему, гром, ливень, молнии там всякие… да только насчет мелкой, но существенной помощи одному из соперников и насчет мелкой, но досадной помехи другому — об этом папа ничего не говорил! Папа велик, ему не до мелочей!..
— Вот и я о том же, — удивительно, до чего же неприятная ухмылка могла возникнуть на столь красивом лице, как у Аполлона. — А то слишком уж много возомнил о себе басилейчик… Фиванцу мы победу, пожалуй, отдавать не станем, не заслужил, но и ничья будет Эвриту как кость в горле. Сделаем, Лукавый?
— Сделаем, Стрелок. Только так: Ифит — мой, Миртил — твой. Пакости больше по моему ведомству… «Феб Мусагет, Аполлон сребролукий, строящий подлые козни Эвритову чаду Ифиту» — нет, не звучит! А вот: «И к Аполлону воззвал славный лучник фиванский; и Фебом услышан он был» — это же совсем другое дело!
— Болтун ты, Пустышка, — махнул рукой Аполлон. — И в кого ты такой?
— В себя, — небрежно отозвался Гермий, следя, как два голубя, громко хлопая крыльями, взмыли в безоблачное небо, — и за птицами почти одновременно метнулись две стрелы. Один голубь камнем рухнул вниз — более длинная стрела аккуратно отрезала ему голову; но и другой, судорожно трепыхаясь, упал в гущу восторженных зрителей.
Чьи-то руки швырнули птицу обратно на поле; крылья голубя еще раз проскребли по земле, и птица затихла — стрела Миртила прошила ее насквозь, но голубь попался живучий не по-голубиному.
Судьи на поле переглянулись, и один из них стал подвешивать к деревянной стойке два позолоченных кубка на длинных и прочных нитях. На этом задании обычно пасовали самые искусные лучники — кубок раскачивали, и стрелок должен был перебить нить не далее чем на локоть от кубка.