Человек, о котором я рассказываю, вернулся из долгих странствий в канун Несчастья. Вы понимаете, о чем я... Это было в исходе 1825 года, - прибавила дама, видя на лице слушательницы недоумение. Та неуверенно кивнула. - Он прибыл в Петербург, кажется, в самый день возмущения. Не знаю, в чем именно заключалось его преступление против власти, но приговор он получил ужасный, по первому разряду, то есть повешение, по конфирмации замененное пятнадцатью годами каторги с последующим сибирским поселением навечно. Навечно, - повторила она медленно, с дрожью. - Мне после шепнули, что в отличие от многих, виновных куда более, он дерзил на следствии и восстановил против себя самого... Нет, не буду об этом. - Дама сбилась, видимо, забеспокоившись, не сказала ли она нечто, могущее испугать собеседницу. - Я не хочу, не должна касаться материй, которые... не имеют значения. Лучше я расскажу о своих отношениях с... этим человеком.
Она опустила глаза и, не переставая говорить, теперь всё смотрела на скатерть, будто видела там картины из прошлого.
- Вы уже, конечно, догадались, что я полюбила его. Я не могла в него не влюбиться еще заглазно - со всеми этими рассказами, с миниатюрным портретом, с девичьим томлением и скукою деревенской жизни. Вероятно, эти мечтания закончились бы тем, что я встретила бы какого-нибудь более или менее обыкновенного человека, обнаружила бы в нем всевозможные достоинства или напридумывала их, вышла бы замуж, и потом была бы счастлива или несчастна, Бог весть. Но вышло так, что по дороге из-за границы в Петербург мой троюродный брат заглянул в наше имение... И я увидела человека исключительного, по сравнению с которым остальные мужчины навсегда утратили для меня всякую привлекательность. Я полюбила уже не по-девичьи, а по-настоящему, на всю жизнь. Это чувство наполнило доверху мое существо и существование. Испытания и страдания, какие принесла мне эта любовь, не способны омрачить счастья, которым она меня одарила. В самые тяжкие минуты я спрашиваю себя: готова ли я была бы променять свой жребий на какой-то иной? И в ужасе содрогаюсь. Нет, никогда!
Москвичка смахнула слезинку. Глаза завороженно слушавшей петербуржанки тоже вмиг увлажнились.
- Итак, мне шел осьмнадцатый год. И вела я себя, как всякая влюбленная девочка. Не сводила с него глаз, повсюду за ним ходила и прочее подобное. Я знала, что очень недурна - мне все это говорили. А он слыл ценителем женской красоты. Я слышала про его любовные приключения, но эти слухи меня не отталкивали, совсем наоборот... И, конечно же, он обратил на меня внимание. Несмотря на неопытность, я понимала, что это обычный интерес мужчины к хорошенькой девице, но надеялась, что он сумеет рассмотреть во мне не только свежее личико и стройную фигурку. Однако я ужасно боялась, что он уедет в столицу, так меня и не узнав. Страх заставил меня совершить самый смелый поступок в моей жизни...
- Вы написали ему признание?! Как Татьяна Онегину? - вскричала барышня, прижав руку к сердцу.
- Нет. Я ночью пришла к нему в комнату, пала ему на грудь и осталась до утра.
Блондинка растерянно моргнула. Она была фраппирована.
- Но... - пролепетала она - и не закончила.
- Я сказала, что я старая дева, но не говорила, что я девица.
Рассказчица наконец подняла глаза. В них не было смущения. Опустить взгляд и покраснеть пришлось барышне.
- И вы не сожалеете о своей... слабости?
- Слабости? Сожалею? - Дама тихонько рассмеялась. - Эта ночь - самое драгоценное воспоминание моей жизни. Я как единственное сокровище берегу память о часах, когда он был полностью мой.
- Единственное сокровище? - переспросила девушка с жгучим интересом, позабыв стеснительность.
- Нет, конечно, нет, - поправилась брюнетка. - Еще у меня есть письма.
- Он вам писал... оттуда? - Барышня неопределенно махнула рукой в сторону, где по ее представлению находилась Сибирь.
- Редко, коротко и довольно сухо. Нет, я имела в виду мои письма к нему. В них записана вся моя жизнь. Каждое утро, в течение долгих лет, у меня начинается с одного и того же. Я пишу ему о том, что приключилось со мною за минувший день, о чем я думала, что чувствовала. Это лучшее время суток. Нет, не так. - Она поправилась. - Только в эти минуты я живу. Потому что я с ним. Мне кажется, что он меня слышит. Изза ежедневных писем моя жизнь прошла осмысленно, она не была пустой. Потому что я комуто ее рассказывала, а это очень-очень важно - оглядываться на каждый прожитый день. За это я тоже должна быть благодарна ему...
- Каждое утро? - Девушка покачала золотой головкой. - Сколько же это получается?
- Несколько тысяч. Но отправляла я меньше, гораздо меньше. Там, где его содержали, дозволялось одно письмо в месяц. Место это столь отдаленное, что частной оказии не сыщешь, туда доходит только казенная почта. Правда, никто кроме меня ему не писал, потому что близких родственников у него нет, а дальние пугливо отстранились, чему я была эгоистически рада. Дозволенная квота вся принадлежала мне. Я не выбирала, какое из написанных за месяц писем отправлять. Я тасовала их, как карточную колоду, и посылала любое. Одни выходили интереснее и были складнее написаны, другие решительно нехороши, но я не хотела выглядеть перед ним лучше, чем я есть. В одном ошибки произойти не могло: каждое письмо дышало любовью. Она была со мною всякий день.
Темноволосая теперь говорила спокойно, даже с улыбкой, а светловолосая начала всхлипывать, ей пришлось достать платок.
- Вы отправляли всего двенадцать писем в год? А остальные?
- Сжигала. На что их хранить? Я и сегодня утром ему написала, да не пошлю. Хотите прочесть? Никогда никому не показывала, но вам, если пожелаете...
Она потянулась к бисерной сумочке, прикрепленной к поясу.
Блондинка запротестовала:
- Нет, зачем же я буду вторгаться... - Но вдруг сверкнула глазами. - ... Да, хочу! Очень хочу!
Она взяла листок, исписанный ровным и мелким, очень красивым почерком.
- Вы перебеливаете? Хоть потом и не отправляете?
- Конечно. Перебеливать и убирать из письма лишнее - это самое приятное.
Вот что говорилось в письме:
"Милый друг, я долго размышляла, пытаясь понять Ваше решение, показавшееся мне невыносимо жестоким, и наконец мне сделалось ясно, что Вы, как это всегда бывает, правы. Я больше не досадую на Вас, я досадую на себя за недостаточное умение понимать Вас и недостаточное доверие к Вашим поступкам.
День мой был светел, как всякий день после истечения срока Вашей каторги. Хоть, желая утешить меня, Вы и писали, что бремя Ваше не такое уж суровое, положение Ваше сносно, а работы не тяжелы, при одной мысли о цепях, оскорбляющих Ваше - нет, не достоинство, его цепями оскорбить нельзя, - Ваше вольнолюбие, сердце мое разрывалось от негодования. Слава Богу, с этим покончено, ликовала я, и принуждение находиться в далеком, диком краю без возможности когдалибо его покинуть казалось мне почти безделицей по сравнению с перенесенными Вами муками. К тому же, Вы знаете, я столько лет ждала окончания каторжного срока как великой недостижимой мечты еще и потому, что надеялась вновь увидеть Вас, соединиться с Вами. Я, как Вы несомненно помните, имела дерзость проситься Вам в жены. Вы ведь не рассердились? Вы знаете: мне все равно, венчанной или нет, лишь бы быть с Вами рядом, но, согласно существующим установлениям, с тем, кто пребывает в вечной ссылке, дозволено находиться лишь законной супруге.
Целую неделю, после получения Вашего письма с новым адресом, я писала о всяких пустяках, чтобы не касаться главного - своего горестного недоумения. Ведь Ваш ответ на мое бесстыдное предложение взять меня в жены пришел через тринадцать бесконечно длинных месяцев! Я не знала, что и думать, и лишь твердая моя вера, что, пока я жива, с Вами ничего случиться не может, уберегала меня от отчаяния. Но вот, наконец, почта доставила письмо. И что же? Я узнаю, что, едва выйдя с каторги, Вы подали прошение о замене вечной ссылки отданием в солдаты и не хотели писать мне, пока не окажетесь на Кавказе!