Савин был отправлен в Тулу, где и был помещен в госпитале Красного Креста и где через два месяца настолько поправился, что мог ехать в деревню.
В Серединском его ожидали тяжелые дни.
Его мать Фанни Михайловна лежала на одре смерти, а Герасим Сергеевич ходил как убитый.
В доме собралась вся семья, оба брата Николая Герасимовича и Зина, приехавшая из Петербурга, где она только что было начала готовиться к экзамену на женские медицинские курсы.
Ее, по желанию больной, вызвали телеграммой.
Болезнь Фанни Михайловны развилась неожиданно быстро. Здоровая, почти никогда не хворавшая, она вдруг слегла как подкошенная, совершенно неожиданно для мужа и окружающих.
Началом болезни было нервное расстройство, отразившееся на всем организме.
Последнее письмо от сына ею было получено 30 августа. Сын писал, что на это число назначен штурм Плевны.
Весть о том, что русские войска наконец сломили эту турецкую твердыню, дошла вскоре до России, как донеслась и весть о том, сколько жертв стоила эта победа.
Не получая писем от сына, Фанни Михайловна не осушала день и ночь глаз, вполне уверенная, что он убит.
Слова утешения не действовали на нее, и она положительно слабела день ото дня.
Пришедшее почти через месяц письмо, задержанное, видимо, отправкой с перевязочного пункта, о том, что Николай Герасимович ранен и вместе с другими серьезно раненными отправляется в Россию, писанное по просьбе Савина сестрой милосердия, почти совершенно не успокоило несчастную мать.
— Это все ваши шутки, — твердила она, — это одно желание скрыть от меня истину, отдалить роковое известие… Я знаю, я сердцем чувствую, что он убит…
Наконец Фанни Михайловна окончательно слегла, простудившись при частых поездках в церковь, на каменном полу которой она буквально лежала ничком по целым часам.
Организм был окончательно подорван нервным расстройством и простудой.
Даже пришедшее известие, что сын ее жив и здоров, не могло уже поднять ее со смертного одра.
Через неделю после приезда Николая Герасимовича в Серединское, Фанни Михайловна испустила последний вздох на его руках.
Он не отходил ни на шаг от ее постели.
Герасим Сергеевич, после похорон любимой жены, не пожелал остаться в Серединском, которое по его распределению имений принадлежало его сыну Николаю, и приказал увезти себя в Москву.
Его именно увезли, почти в бессознательном состоянии от постигшего его горя.
Братья разъехались, уехала и Зина в Петербург.
Она было предложила ехать с собою и Николаю Герасимовичу, но при слове Петербург его лицо исказилось таким выражением невыносимого страдания, что Зиновия Николаевна даже не окончила начатую фразу.
«Как он до сих пор любит ее», — промелькнуло в ее уме не без некоторой горечи.
Николай Герасимович не остался однако тоже в Серединском. Поручив управление имением старосте, он уехал в Тулу, где за время пребывания в госпитале сделал несколько приятных знакомств.
Вскоре верстах в десяти от Тулы он купил себе имение «Руднево», очень живописно расположенное, с прекрасным, почти новым барским домом, садом и оранжереями, а главное, великолепными местами для охоты, как на дичь, так и на красного зверя.
Выписав из своих других имений лучших лошадей и лучших собак, он зажил в деревенской тиши хлебосольным помещиком, радушным хозяином, к которому охотно собирались как соседи-помещики, так и городские гости.
В Туле даже начали поговаривать, что в Рудневе недостает только молодой хозяйки.
Тульские маменьки и дочки особенно сильно были заинтересованы этим вопросом.
IV
В ПОИСКИ ЗА СЧАСТЬЕМ
Прошло около трех лет, но мечты и надежды тульских маменек и дочек относительно Николая Герасимовича не осуществлялись.
Он, казалось, не замечал рассыпаемых перед ним чар прекрасной половиной Тульской губернии, ни красноречивых улыбок, ни не менее красноречивых томных вздохов.
Видимо, молодой Савин решился остаться холостяком, и это решение было твердо и бесповоротно.
«Это просто ненавистник женщин!» — решили хором тульские маменьки, не будучи в состоянии иначе объяснить себе неудачу романической осады их дочек, из которых каждая, в глазах своей матери, была перлом красоты и невинности.
«Бесчувственный идол! — твердили дочки. — Статуй каменный… У него нет сердца… Это какой-то изверг…»
«У него прехорошенькая ключница!» — загадочно говорили мужья и отцы.
В тоне этого замечания слышалось не то осуждение, не то зависть.
Черноглазая двадцатитрехлетняя Настя, исполнявшая в имении Николая Герасимовича Савина должность экономки и щеголявшая нарядными платьями, действительно была тем аппетитным кусочком, на который обыкновенно мужчины смотрят, по меткому выражению русского народа, как коты на сало.
Высокая, стройная, той умеренной здоровой полноты, которая придает всем формам женского тела прирожденную пластику, с ярким румянцем на смуглых щеках и знойным взглядом из-под соболиных бровей, Настя была чисто русской красавицей, о взгляде которой русский народ образно говорит, как о подарке рублем.
Ее мелодичный грудной голос, подчас становившийся суровым и властным при отдаваемых распоряжениях, ее выразительный смех с утра до вечера раздавались по всему дому вместе с шуршанием ее туго накрахмаленных юбок, к которым она имела необычайное пристрастие.
Об отношениях ее к молодому барину было только некоторое, основательное, не спорим, подозрение, но положительно никто утверждать не мог.
При гостях она была почтительной служанкой, из тех служанок, с которыми господа позволяют себе иногда добродушные шутки и… только.
Как вел себя Николай Герасимович и Настя без гостей — того не знал никто, и даже дворня и остальная отданная ей под начало прислуга не особенно уверенно называли ее втихомолку «барской барыней» и «дворянской утехой».
Каковы бы, впрочем, ни были отношения к Насте, не она удерживала его, вопреки мнению тульских отцов и братьев, от выбора себе законной подруги.
Настя, с ее вызывающей желания красотой, не могла восполнить ту потребность настоящей всепоглощающей любви, быть может эфемерной, но казавшейся достижимой, потребность которой жила в разбитом сердце Николая Герасимовича.
В этом сердце остался пьедестал, с которого так неожиданно свалился кумир — Маргарита Гранпа, и замена этого кумира, заполнение образовавшейся сердечной пустоты, было настойчивой, почти болезненной мечтой Савина.
Он решил броситься в поиски за счастьем, в погоню за созданной его болезненным воображением свободной любовью.
Неожиданно для его тульских знакомых, он, сдав управление имением старосте, а домашнее хозяйство поручив Насте, уехал, не сделав даже прощальных визитов, за границу.
Этот внезапный отъезд породил в тульском обществе массу толков, приведших оскорбленных обывателей к выводу, что у Николая Герасимовича «не все дома».
При этом делали красноречивый жест вокруг лба.
Виновник же этой тревоги мчался в курьерском поезде, туда, в Западную Европу, где он делался, по его мнению, вольной птицей, где он будет жить как хочет, как ему нравится, не подвергаясь пересудам разных чопорных старушек, провинциальных кумушек, которым все надо знать, во все сунуть свой нос.
Там он будет делать все то, что позволяют ему его средства, вращаться в том обществе, которое ему приглянется, и наконец, там он найдет ту «свободную любовь», которая здесь скована холодом приличий, как сковываются зимним холодом реки его родины.
Николай Герасимович мчался без оглядки, как выпорхнувшая из клетки птичка, и опомнился только, очнувшись на платформе венского вокзала Nord-Bahn-Hoff.
В Вене он остановился в «Hotel Imperial» на Ринге и, переодевшись и позавтракав, отправился сделать визиты двум знакомым, служащим в русском посольстве, товарищам по службе его старшего брата.