– Да, папа, я давно предвидела объяснение Генри и все решила заранее. Я испытываю полное доверие к мистеру Алисону; его семья считается одной из лучших в городе, сам Генри занимает блестящее положение, а в будущем он, безусловно, будет играть выдающуюся роль в коммерческом мире. Разве этого мало для счастливого брака?
– Если, по-твоему, этого достаточно, – тем лучше!
Джен удивленно взглянула на отца. Его тон показался ей странным. Чего же еще можно желать? Партия была во всех отношениях подходящей.
– Ты права, Джен, абсолютно права, – с горькой усмешкой заметил Форест. – Я просто невольно вспомнил свою помолвку с твоей матерью – она была совсем иной. Но ты права. Мистер Алисон обладает всеми качествами, которые ты ценишь в людях; я думаю, вы будете довольны друг другом.
– Надеюсь! – самоуверенно ответила Джен и сообщила отцу, какое условие она поставила своему жениху и на какой срок откладывает свадьбу.
– Вот это прекрасно! – воскликнул Форест. – Выдвинув это условие, ты, сама того не зная, пошла навстречу моим желаниям. Я хочу попросить тебя об одном: мне было бы очень приятно, если бы ты согласилась провести этот год до свадьбы у наших родственников в Германии.
Молодая девушка вскочила со своего места и, не скрывая своего недовольства и даже раздражения, спросила:
– Ты хочешь, чтобы я поехала в Германию?
– Ты не любишь Германию?
– Нет, не люблю, точно так же, как и ты, папа! – холодно ответила Джен. – Я не могу любить страну, которая отравила твою юность, наполнила горечью всю жизнь и наконец изгнала, как преступника. Я никогда не могла простить матери, что она не хотела понять тебя и своей безумной тоской по родине сделала тебя глубоко несчастным человеком.
– Молчи, Джен! – резко остановил ее отец. – Есть вещи, которых ты не понимаешь и никогда не в состоянии будешь понять. Да, твоя мать не всегда со мной соглашалась; да, порой она заставляла меня страдать, но зато я знал с ней часы такого счастья, какое ты никогда не подаришь своему мужу. Впрочем, мистеру Алисону они и не понадобятся!
Джен промолчала. За время болезни отца она привыкла к его непонятной раздражительности и со снисходительностью, которую обычно проявляют по отношению к страдающим людям, покорно перенесла эту вспышку и снова села на край кровати.
– Прости меня, дитя мое! – после короткой паузы извиняющимся голосом проговорил Форест. – Я был неправ. Ты такая, какой мне и хотелось тебя видеть. Я воспитал тебя в определенном духе и не раскаиваюсь в этом. Ты лучше приспособлена для жизненной борьбы, чем твоя слабая нежная мать. Оставим этот разговор – я собирался говорить с тобой о другом. Известно ли тебе, что у тебя был брат?
Джен, с напряженным вниманием слушавшая отца, ответила:
– В раннем детстве, мне кажется, я что-то слышала, но потом о нем больше не вспоминали. Он умер?
Глубокий вздох вырвался из груди больного.
– Может быть, умер, а может быть, – нет, – медленно проговорил он. – Мы так и не смогли ничего о нем узнать. В конце концов я запретил упоминать его имя, твоя мать приходила в полное отчаяние, когда заходила о нем речь, хотя ни на минуту не переставала думать о своем сыне.
С захватывающим интересом слушала Джен больного, низко склонившись над ним. Он схватил ее руку и крепко держал в своей.
– Тебе знакома новая история моей родины, – начал больной, – ты знаешь, что в начале тридцатых годов Германию охватило политическое движение. Как всегда, раньше других на него откликнулось студенчество. Я в то время был двадцатилетним юношей и слушал лекции в университете. Вместе с товарищами я начал бороться за свободу и величие своей родины. Правительство арестовало нас, как преступников, и приговорило к смертной казни. В виде особой милости ее заменили потом двадцатилетним заключением в крепости. Семь лет я просидел там, как тебе известно, а когда, наконец, попал под амнистию, то был уже другим человеком. Заточение сделало из меня – юноши, преисполненного доверия и любви к людям, идеалиста до мозга костей – озлобленное существо, которое не могло забыть бесконечные унижения, которые пришлось пережить в тюрьме.
Форест на минуту остановился, вспоминая ужасы заточения в крепости и ее железный режим.
Джен молча смотрела на отца, боясь нарушить ход его мыслей. Наконец больной снова заговорил:
– Получив свободу, я тут же совершил большую глупость – женился. В моем положении это был безумный шаг. Еще в университете я считался женихом твоей матери; она ждала меня годы, отказавшись от блестящей партии, которая ей представлялась. К тому времени, когда меня выпустили, она была бедной сироткой, жившей из милости у родственников. Этого я не мог перенести. Мы обвенчались, и через год родился твой брат. Мальчик не походил на тебя, – добавил Форест, впиваясь в лицо дочери долгим страдальческим взглядом, – он был блондин с голубыми глазами, как у вашей матери. Мой брак не принес мне большого счастья. Первые годы нашей семейной жизни были еще ужаснее, чем пребывание в крепости. Там я страдал в одиночку, а тут приходилось думать о жене и ребенке, лишенных куска хлеба. Моя карьера, конечно, пропала; все связи с обществом были порваны. Что бы я ни делал, что бы ни предпринимал – перед политическим преступником закрывались все двери. Я выбивался из сил, чтобы обеспечить семью самым необходимым, и вынужден был взяться за низкооплачиваемый труд, не соответствовавший ни моим знаниям, ни общественному положению.
В это время наступил памятный для всех 1848 год, и я почувствовал, что не могу оставаться в стороне от революционного движения, что во мне воскрес былой мечтатель. Оставив жену и ребенка у родственников, я ринулся в самую гущу борьбы.
Ты знаешь, чем она закончилась! Как вождь революционеров я должен был снова попасть в тюрьму, но по счастливой случайности мне удалось избежать ареста, которому подвергся наш комитет. Чтобы избежать вечного заточения, нужно было не терять ни одной минуты, и я решил немедленно бежать в Америку. Брат жены дал мне необходимую сумму денег; возможно, он сделал это из великодушия, а может быть, просто хотел избавиться от беспокойного демагога, позорившего его семью. Однако правительство не дремало, устроив на меня настоящую облаву.
Под чужим именем, загримировав лицо, я отправился с женой и двумя детьми в Гамбург – ты родилась за несколько месяцев до этих событий. Бедное дитя, в очень трудную минуту я впервые прижал тебя к сердцу! Вместе с отцовским поцелуем на твое маленькое личико упали и мои слезы, и боюсь, что они навсегда оставили на нем след. Ты не походила на других детей и уже в самом раннем детстве отличалась необыкновенной серьезностью.
Незадолго до отплытия парохода из Гамбурга мы отправились на пристань, но порознь, чтобы не возбудить подозрений. На некотором расстоянии от меня впереди шла несшая тебя на руках твоя мать, а со мной был твой брат. Внезапно я увидел у самого пароходного трапа одного из шпионов, лицо которого хорошо запомнил; он тоже меня знал и, весьма возможно, специально за мной следил. Заметь он меня, моя гибель была бы неизбежна. Я сразу же принял решение и, сказав сыну, чтобы он поскорее догонял мать, скрылся в густой толпе народа, наводнявшего пристань. Около часа я не решался подняться на пароход, не выпуская из виду сыщика. Наконец он скрылся, и я незаметно прошел.
Еще заранее я предупреждал жену, что могу задержаться на пристани. Она с тревогой меня ждала и радостно кинулась навстречу. Прежде всего она спросила: «А где же мальчик?». Тут я с ужасом узнал, что твой брат не нагнал матери, шедшей в нескольких шагах впереди, а затерялся в толпе. Не помня себя от ужаса, забыв о грозящей опасности, я бросился назад, на берег; везде искал сына, всех о нем расспрашивал, но ничего не выяснил.
Между тем пароход давал гудок за гудком, предупреждая об отплытии. Если бы я остался в Гамбурге разыскивать сына, вы с матерью уехали бы одни через океан – в другую часть света, к чужим, незнакомым людям, и неизбежно бы там погибли. Колебания были недолгими, хотя я дошел до полного отчаяния. Не могу передать тебе мои переживания, когда пришлось вернуться на пароход без мальчика, я видел, как неумолимо увеличивалось расстояние между сушей и морем, знал, что там, на суше, остался совсем одиноким мой маленький сынишка, и не мог прийти к нему на помощь.