– Я еще не допил свой чай.
Глава 12
Барон фон Ливен
Князя Чернышева отпевали в храме Воскресения на Смоленском кладбище. Провожающих было немного, и речи на могиле, и разговоры вокруг шли не столько о покойном, сколько о положении на фронтах, о голодных бунтах, поджогах, неясной будущности. Генералы при звездах и дамы в душистых мехах распрощались у ворот, расселись по экипажам. Ехали по вымершим проспектам, усыпанным обрывками листовок и объявлений нового правительства. Полоскались на промозглом ветру красные полотнища, агитировали за Интернационал, за избирательные права для женщин. Пробегали бродячие псы, скакал к Таврическому взвод казаков. Лежал на мостовой мертвец, едва прикрытый рогожей, с торчащими вверх босыми ступнями. Тело караулил жандарм.
Дамы закрывали лица платками, генералы кивали седыми бородками: «Последние времена».
От Чернышевых Долматов с фон Ливеном вышли уже в десятом часу. Барон позвал ехать в Удельную, где всю войну не закрывалась ресторация с цыганами. Там подавали в чайниках запрещенную сухим законом водку, варили ханжу с опием. Долматов подумал и согласился – не хотелось сейчас возвращаться в офицерскую гостиницу, быть одному со своими мрачными мыслями.
По дороге Ливен рассказывал о нравах молодых штабных офицеров, которые нынче с коньяка все перешли на кокаин и морфий, а в содержанки берут теперь не толстых немок и расчетливых француженок, а дворянских дочек, измученных голодом чистеньких гимназисток.
– Библейские времена, Долматов. Иной раз думаешь, где там Саваоф, что ж он медлит?
– Я не узнаю Петербурга, – признался Долматов. – Как все разрушено, искалечено. Витрины забиты досками. Словно попал в другой город.
– Он и есть другой город, – рассмеялся Ливен. – Петроград! Да только и сюда бегут людишки, в деревнях-то еще страшней. Знали поручика Шингарева? После ранения уехал в свое имение в Орловской губернии.
– И что с ним? – спросил Долматов, уже ожидая худого завершения.
– Отказался отдать крестьянам под вырубку парк со столетними дубами. Сожгли ночью. Его, престарелую мать, жену, десятилетнюю дочь и сына-младенца. Вот он весь перед нами, народ-богоносец. Вот такая ему нужна «земля и воля». Жечь, грабить, убивать.
– Во всем виновата война, – ответил ротмистр.
Извозчика обогнала пролетка. Нетрезвая компания чиновников и студентов, очевидно, направлялась в то же заведение. С ними были женщины.
– Да здравствует свободная Россия! – размахивая кружевным предметом дамского туалета, кричал, надсаживая голос, юноша в очках.
– Ура, господа! – вторил ему человечек в клетчатом костюме, с мефистофельской бородкой. – У нас будет такая революция, какой еще нигде не видали! Все будем висеть на фонарях, господа!
– Газетчики, – барон длинно сплюнул в сторону обогнавшей их пролетки.
Подъехали к деревянному длинному дому с резными наличниками. Лакей в фартуке подбежал, стал помогать швейцару высаживать из экипажа подвыпивших гостей. Нищий на костыле, в латаной солдатской шинельке, просил подаяния у крыльца. Проходящий газетчик толкнул его, да так сильно, что калека повалился под ноги мохнатой извозчичьей лошади. Долматов едва успел выдернуть хромого из-под копыт. Не найдя медных монет, сунул ему в руку серебряный рубль.
– Бросьте вы возиться с этой сволочью, Долматов! – крикнул с крыльца барон.
Хромой солдат с поклоном взял деньги. На лице его, комковатом и бледном, словно вареный картофель, не выражалось ни испуга, ни благодарности.
Неказистый, приземистый калека показался знакомым Долматову, за время войны он перевидал тысячи таких крестьянских лиц, полубессмысленных, изможденных. Вот он, русский солдат, ничуть не похожий на того богатыря, которого газетчики наделяли сказочной доблестью и добротой, от которого ждали спасения. Это его генералы гнали в лобовую атаку, под немецкие пулеметы, это он гнил заживо в сырых глиняных окопах под огнем неприятельской артиллерии. Сколько раз и Долматов отдавал ему приказ: «Вперед!», пуская свой кавалерийский взвод вслед за пехотой, по трупам и раненым. Не этот ли солдат, вернувшись в свою деревню в Орловской губернии, и сжег поручика Шингарева с малыми детьми?
Долматов думал, кому и зачем были нужны эти тысячи и тысячи бессмысленных жизней? Для чего матери рожали в муках своих детей, отцы растили их в холоде, голоде, в нужде – для того ли, чтобы они приняли бесславную гибель в чужой земле? Или же, как этот, стояли на морозе у крыльца ресторана, слушая визгливый женский смех и пьяные выкрики, выпрашивая медяки у сытых, тепло одетых и обутых подлецов, которые завтра в своих бульварных листках снова назовут русского солдата согражданином и богатырем и снова потребуют, чтобы он отдал свою жизнь за их благополучие.