Впрочем, и сам Долматов мог служить диалектическим материалом для подобных рассуждений. И сам он шел под пули, зная, что смерть его станет такой же бессмысленной жертвой.
– Ефим я, ваше высокоблагородие, Ефим Щепкин, – бормотал калека, словно что-то хотел напомнить Долматову.
Фон Ливен закричал с крыльца:
– Господин ротмистр, идемте же пить водку!
Долматов поднялся по деревянным ступеням, вошел в зал.
Ресторанное меню весьма сократилось в видах военного времени, но все же давало простор для выбора, от которого ротмистр давно отвык. Стерлядки, птица, кулебяки трех сортов, уха и даже спаржевый суп. Выпили водки, помянули князя, но вскоре разговор снова сбился на политику.
– Долматов, хоть вы понимаете, чего они хотят? – поглядывая по сторонам с выражением всегдашней высокомерной брезгливости, спрашивал барон. – Только и слышишь: «Долой!». Ну, допустим, нас «долой»… А что взамен? Эти клетчатые? Или, того лучше, господин Терещенко? Впрочем, вот кто умнее нас всех! Хапнул на военном займе десять миллионов золотом. Видели, как он на кладбище подъехал? В упряжке вороные, как два дракона, на козлах кучер в шелковой рубахе… Знаете, что я думаю? За этой войной придет совсем новое время. Скоро из жизни исчезнут все вещи и понятия, из которых нельзя извлечь прямой коммерческой выгоды. Долг, честь, благородство, все, что так мило вашему сердцу. Моему, впрочем, тоже. Даже культура. Моцарт, Толстой, Леонардо – их поместят в дешевый балаган для толпы, вместе с карликами и бородатым младенцем. А все, что нельзя употребить к добыванию немедленной выгоды, будет упразднено.
– Мне кажется, вы рисуете слишком мрачную картину, – возразил ротмистр. – Я думаю, после войны люди поймут ценность каждой человеческой жизни. Будут разрушены, уже разрушаются социальные границы между сословиями. Общество предоставит всем гражданам равные права.
– Да вы социалист? – зло рассмеялся Ливен. – О, нам уже предоставили равное право, господин ротмистр, право к обогащению. Или нет, это даже не право, это теперь гражданский долг. Что же поделать, если у одного есть сотни тысяч на подкуп министров и биржевые спекуляции, а у другого – одна дыра в кармане. Впрочем, у солдат теперь есть винтовки, у рабочих – камни, у крестьян – вилы и топоры. Выбор средств для достижения целей обогащения весьма разнообразен.
Они пили, закусывали, барон переполнялся давнишним, больным ожесточением. Долматов не хотел касаться в разговоре Чернышевых и своих дальнейших намерений, хотя мучительно размышлял об этом. Любовь его к Вере после их встречи и всего произошедшего стала осязаема и пронзительна, а чувство вины так тяжело, что он предпочел бы обойти эту тему молчанием. Но фон Ливен признался ему искренне и просто:
– Знаете, ротмистр, я ведь давно, безумно, бешено люблю Ирину Александровну. Как у Достоевского, помните, Свидригайлов не мог слышать шум Дуниного платья. Так же я Ирининого! – По лицу барона прошла судорога, он усмехнулся. – Конечно, она не догадывается, и я намерен унести эту тайну с собой в могилу. Все проклятая гордость! Отец мой промотал два состояния, я повенчан с бедностью, как святой Франциск. Впрочем, теперь уж это не важно! Она теперь достанется негодяю Терещенко, как военный трофей. Он уж, верно, посватался. Такое время – сословия упразднены, оковы благородства пали, плевать на все… И пусть все катится к черту!
Прибывали новые завсегдатаи, какие-то сомнительные личности в углу передавали из рук в руки пачки купюр, за другим столом шумно отмечали удачу коммерческого предприятия, заключавшегося в получении громадной субсидии из опустевшей казны. Явились цыгане.
Долматов и Ливен расплатились, вышли на воздух. Там, отирая снегом лицо, фон Ливен вдруг заявил:
– Эх, Андрей Петрович, был бы я на вашем месте – схватил бы Веру Александровну, посадил на коня да поехал бы в Америку, любоваться небоскребами. Когда б меня любила такая барышня…
– Идет война, Иван Карлович, – возразил Долматов. – Мы давали клятву.
– Война проиграна, Андрей Петрович, – проговорил фон Ливен с какой-то ленивой, усталой небрежностью. – Крах наш неизбежен, и мы не в состоянии ничего изменить. А насчет клятвы… Так мы присягали служить царю, а царя больше нет. И России прежней больше нет… А этим новым господам – Терещенко и прочим – я служить не обязывался.
– И что ж, отдать Россию немцам? – боль прорвалась в восклицании Андрея. – Пусть нет царя, нет прежней России, но в душе моей навечно вырезано: «Вера, Честь и Отечество». Можно вырвать эти слова только вместе с сердцем. Кто, если не мы?