Потом я просыпаюсь, и сердце у меня бешено колотится.
Такие же сны у меня были и тогда, когда я вновь очутился в Берлине, приехав в отпуск по ранению. В то время еще действовало правило, что контуженому давали отпуск на родину. Позднее, когда экономить приходилось на всем, стали экономить и на этом.
Не надо было мне ехать.
На Клопшток-штрассе я попал не в ту пьесу. Мне пришлось играть роль, которую я не учил. Несколько ролей сразу, и ни к одной из них я не был готов.
Папа, все еще пребывая в патриотической фазе, хотел видеть меня героем войны. Не давал мне снять униформу даже на пять минут. Когда я садился завтракать, на столе уже лежала наготове „Фоссише цайтунг“, сложенная так, чтобы я первым делом мог прочитать сводки с фронта. Если там было напечатано, что дирижабль сбросил бомбу на Париж — на твердыню Парижа, как тогда говорили, — папа по-свойски спрашивал меня:
— Ну, мальчик мой, когда же мы туда войдем?
„Мы“, говорил он. Тем подражательно-бодрым тоном, который ему совсем не шел.
Если бы я стремился ему угодить, мне пришлось бы беспрерывно изображать бравого вояку. Я каждый вечер сопровождал бы его в пивной погребок, где он с недавнего времени регулярно встречался с другими отечественными швейниками. И он бы там всем представлял своего дрессированного танцующего медведя. „А вот и мой храбрый сын, — говорил бы он. — Он воюет под Ипром и задает жару этим томми“.
Он не мог понять, почему я не хочу с ним пойти.
А для мамы все должно было идти так, как было до войны. Обстоятельства отняли у нее маленького мальчика, и когда она вновь обрела его, ей хотелось его побаловать. Всеми теми вещами, какие любят маленькие мальчики. Воскресный десерт она ставила передо мной по три раза на дню. Она предпочла бы кормить меня с ложечки. Удивительно, как она не купила мне вторую игрушечную железную дорогу.
Она хотела как лучше, а я даже не мог обрадоваться, чтобы сделать ей приятно.
Я больше не был тем Куртом Герсоном, который только что сдал выпускные экзамены. Мне все еще было семнадцать, да, но я стал другим. Не жестче, не крепче и уж никак не умнее. Я просто не подходил больше для старой роли.
Лучше бы мне было остаться на фронте.
Тошнее всего было их любопытство. Они хотели как лучше — и было невыносимо.
— Ну расскажи же, как там? Ну расскажи!
Что я должен был им рассказать? Что есть список длиной в несколько страниц, о котором нам, простым солдатам, не полагалось знать, но который мы знаем наизусть? В котором детально расписано, какие ранения делают человека непригодным для фронта. Список возвращения домой по ранению. В нем значились не только очевидные случаи — без ног или слепой, — но и разные уловки, которые были для нас куда важнее. Например, отсутствия одного пальца недостаточно, чтобы сделать из солдата гражданского. За исключением указательного пальца правой руки. Без двух пальцев требовалась проверка: а нельзя ли и без них исполнять обязанности повседневной службы без особого урона? Но потерять три пальца — ах, три пальца! — это была удача. Большое везение. Просто тур танго. Не знаю, почему его так называли. Может, потому, что танцуешь от радости, когда ранение достаточно для того, чтобы вернуться домой.
Может, надо было рассказать это папе? Тогда как ему хотелось слышать героические байки?
И мама, которая пичкала меня сладостями. Рассказать ей про полбуханки хлеба, которая нашлась при убитом и которую мы разделили на три равные части, отрезав только совсем тонкий краешек — там, где корка была испачкана кровью? Надо было рассказать ей это?
Я бы только испортил ей аппетит.