Еще одной дырой может стать отношение Гештальта по превалированию удовольствия над болью в трансформированном процессе. Я уже говорил, что в самом начале Гештальт представлялся как «гуманистический гедонизм». Верно, экспрессия импульса помогает избежать репрессии; предписание не сдерживаться помогает процессу осознания импульсов: и, однако, это не должно привести нас к мнению, что реверсный процесс сдерживания импульсов бесплоден как подход. Духовность традиционно была не гедонистичной, а аскетичной, строгой, из признания, что ограничения тоже могут обострить наше внимание к своим желаниям и эмоциям. Если пристально взглянуть на Гештальт, можно увидеть, что оба эти аспекта отражены в нем. Часть Гештальта отваживается обходиться без «обвинителя» (в большей мере, чем в реальной жизни), а другая его часть представлена способностью «ладить» с переживанием, не прибегая к его обыгрыванию, когда член группы говорит (к примеру): «Мне неловко от того, что вы сказали»,- вместо того, чтобы сделать критическое замечание. Главным выражением этой дыры в Гештальтной практике является наставление для повседневной жизни, которое большинством выносится после сеанса Гештальта. Обычным отношением бывает, что нужно всегда жить «по-гештальтски», т.е. выражать свои негативные чувства в семье и на работе. Я с таким советом не согласен, поскольку слишком часто наблюдал, как это ведет к бесконечному раздражению в группе, не ориентированной психотерапевтически, в которой это становится скорее деструктивным, чем конструктивным. Я считаю, что правило прозрачности весьма ценно для Гештальт-терапии, но в ее пределах, а традиционная установка на сдерживание своей деструктивности в повседневной жизни может быть лучшим фоном для дополнительной работы над собой.
Думаю, что Гештальт-терапия, столь революционный метод 15 лет назад, появившийся в нашей культуре, сегодня рискует превратиться в еще более ортодоксальную монополию, чем в прошлом был психоанализ. И я считаю более подходящим сегодня, когда Гештальт получил широкое признание, чтобы его рамки стали более гибкими, дав тем самым возможность для более широкого развития Гештальта - холистического подхода, в котором способности индивида к работе над собой отрабатываются в медитации и практике осознанности в повседневной жизни и в котором телесная работа, как и ментальная перспектива в развитии человека, способствуют процессу роста индивида - в дополнение к непосредственно сеансу терапии. В этом случае Гештальт-терапия послужит еще лучше, как изысканной элемент мозаики, дополняющий и поддерживающий ее.
Глава седьмая. Гештальт после Фритца [76]
Хочу признаться, что никогда не интересовался историей Гештальт-терапии и даже не думал что-нибудь посвятить этому вопросу, пока Рикардо Зербетто не попросил меня сделать обзор Гештальта за последние двадцать лет. Обзор, однако, не получился, и д-р Зербетто, ставший одним из организаторов этой конференции, пожелал, чтобы я все же остановился на этом вопросе. Позже он собирался провести сессию, посвященную истории Гештальта, где мой доклад «Гештальт после Фритца» явился бы частью выступлений по нью-йорскому и калифорнийскому периоду деятельности Перлса. Задача, которую я на себя взял по обзору гештальтной литературы и «Гештальт-журнала» в хронической последовательности, позволила мне многое увидеть более ясно и почувствовать теперь искренне желание поделиться своими соображениями по истории Гештальта.
Поскольку никто из Нью-Йорка не взялся за это дело, а Эйб предпочел более личное представление своего становления как Гештальтиста, я почувствовал себя вправе рассказать не только о «Гештальте после Фритца», но также о Гештальте в эзаленский период Фритца. Мне показалось необходимым показать то, что я считаю основой последующей работы Фритца (на Западном Побережье): «новое начало», которое он пережил во время кризиса в Израиле, когда ему было шестьдесят. Именно поэтому, когда несколько недель тому назад ко мне позвонил Рикардо и спросил, как я собираюсь озаглавить выступление, я ответил (не желая удлинить и без того длинное название): «Геш-тальт-терапия после Иерусалима». Он был озадачен, неверно истолковав столь апокалиптический слог.
Вижу, как он представил то, как это будет звучать для людей, не знающих, что приезд Фритца в Израиль стал поворотным пунктом его жизни - событием, сделавшим его не просто талантливым, а мастером. В моем несколько неспешном заглавии отразились сразу и жизнь Фритца в Израиле, и нечто «апокалиптическое». С технической точки зрения это было неправильным, поскольку Фритц провел в Иерусалиме не так уж и много времени, а настоящим местом его внутреннего переворота был Эйнход [77].
Поэтому позвольте мне начать свое повествование с момента приезда Фритца в Эйнход. Эйнход - это поселок художников к югу от Хайфы, где остановился Фритц во время своих блужданий (как он рассказывает в автобиографии), почувствовав «заточенность в жизни», приговоренность и даже не депрессию - отчаяние. По приглашению д-ра Симкина он приехал в Калифорнию, а затем решил вернуться из Калифорнии в Нью-Йорк, но не с запада на восток, а через запад, вокруг света.
Первая остановка была в Японии, и он влюбился там в Киото. Затем, объехав весь свет, он устраивается в Эзалене («устраивается» - слишком сильно сказано, ведь он был вечным «цыганом»), навсегда оставив в своем сердце Киото и Израиль, остановка в которых явилась для Фритца своего рода странствованием в странствовании. В Эйнходе он познакомился с духом хиппи, и это стало для него большим ударом, поскольку до этого он всегда гнался за славой и признанием и не имел никакого понятия, что же это значит - ничего не делать.
В автобиографии он рассказывает, каким ударом было для него найти людей, которые лишь искали и искали нечто совершенно другого порядка, чем двигающее его возбуждение. Он отдался живописи и серьезно подумывал забросить свою профессию терапевта. Близко сошелся с Хиллелом (одним из основателей поселка и весьма примечательной личностью в длинном перечне израильских авторитетов), писавшим Джеку Гейнесу по поводу его книги в семидесятые:
«Он прямо мне сказал, что больше не хочет быть психиатром, он не хотел больше заниматься психотерапией, он хотел полностью посвятить себя живописи и искусству, живописи и музыке, так мне и сказал. Он распрощался с прошлым и, однако же, вернулся обратно к психотерапии, вернулся к тому, с чем распрощался, пережив то, что стало для него новым рождением».
Это впечатление совпадает с мнением д-ра Кулкара, психиатра, к помощи которого Фритц прибегал каждую неделю, чтобы проверить на себе действие ЛСД. Д-р Кулкар был восхищен Фритцем, считая однако его занятие бесполезным, поскольку не было от этого никакой пользы, Фритц и сам хорошо справлялся: «Он лечил себя, а это не было депрессией, то была боль роста, боль нового рождения».
Когда я познакомился с Фритцем в Эзалене - и когда весь мир через Эзален узнал Фритца, поскольку теперь он становится уже харизматической фигурой - это был не тот Фритц, которого мы раньше знали. Думаю, можно сказать, что он всегда проявлял большой талант, но здесь он подходит к расцвету своего гения. Между талантом и гением большая разница. Гениальность - это не просто потенция, не только прикладная способность, это глубинный контакт индивида со своей исконной сущностью. Величие, которое те из нас, кто знал его во второй фазе жизни, чувствовали в нем, явилось выражением зрелости, а не тем, что было поверхностным в начале, пусть даже и талантливым.
Однако не только расцвет гения Фритца лежал в основе «гештальтного взрыва» в середине шестидесятых; еще одним фактором этого был Эзален или, более обще, начало «калифорнийского чуда». Была какая-то провидческая связь между его приходом в Калифорнию с предложением чего-то важного и замечательными людьми, работавшими там. Поскольку не только в Израиле, но особенно в Калифорнии ищущие смысла люди находили оазис и формировали движение, запустившее контр-культуру в нашу жизни.