Выбрать главу

– Ах, ты противная девчонка! – рассмеялась старостина, машинально оправляя прическу.

На другой день, гораздо раньше, чем дамы двинулись в путь, выехал и Теодор и остановился отдохнуть как раз там, где и они должны были задержаться.

Генеральша, которая также не имела ничего против юноши, удостоила его на этот раз исключительным вниманием и долго разговаривала с ним на тему о счастье вообще, о счастье в супружестве, в любви, о чувствах, сердце и тому подобных интересных вещах, о которых Толя знал только понаслышке. Леля была в дурном настроении духа…

И когда они, отдохнув, снова пустились в путь, она обратилась к матери с упреком за то, что та заняла собой все внимание их спутника, тогда как он должен был разделить его между всеми дамами.

Генеральша отвечала ей, что сделала это умышленно, чтобы панна Леля не кружила голову мальчику и сама не забывалась. До самой ночи в тарантасе все дамы имели кислый вид. Но за ужином на постоялом дворе Леля опять сумела заставить мать и тетку так оживленно разговориться между собой, что Теодор снова оказался ее собеседником.

Старостина с недовольным видом заметила генеральше:

– Смотри, пожалуйста, твоя ветреница совсем потеряла голову с Паклевским и страшно надоедает ему, потому что о чем ему с ней говорить? Ведь это такой сорванец, который ни в чем не знает меры.

Однако, Леля, несмотря на то, что старостина иначе не называла ее, как сорванцом, дала неопровержимое доказательство логического мышления, возобновив разговор, начатый ими во время первой остановки.

Тодя решился сказать ей, что, если она отдаст кому-нибудь свое второе колечко, то он, оставляя у себя ее подарок, мог бы оказаться в неловком положении и был бы вынужден вернуть его.

Леля уверяла, что она вовсе не так охотно раздает кольца; Тодя высказал предположение, что ее могли бы заставить. Тогда Леля поклялась, что никакая человеческая сила не может ее заставить сделать что-нибудь против ее воли.

Однако, ни тот ни другой не пошли дальше гипотез и общих мест, а что за этим следовало, какой можно было сделать из всего этого вывод, – было ясно для обоих. Леля прямо заявила ему, что, если бы тот, кому она отдала сердце, изменил ей, то она отомстила бы ему, а сама умерла бы от чахотки. Что она там еще шептала, об этом не узнали ни старостина, ни генеральша, ни одна душа человеческая. А когда пришло время расстаться, поведение Лели обратило на себя внимание матери, которая напала на дочку с выговорами за легкомыслие и кокетство, на что та отвечала ей, что она, может быть – "чем угодно, но никогда не будет кокеткой".

Так Теодор въехал в Варшаву, совершенно опьяненный этой встречей, забыв думать и о канцлере, и о ксендзе Конарском, и о всей своей будущности, – но полный мыслей об одной только Леле. Он чувствовал, что этот сон скоро должен был рассеяться, что сорванец в несколько недель совершенно забудет о нем, и что основывать на этом какие-нибудь надежды было бы то же, что строить замки на льду, но невозможно было устоять перед обаянием этой цветущей молодости.

Эти неразумные мечты помешали ему остановиться у ксендзов пиаров, так как он боялся своим видом выдать им свою тайну; он заехал в гостиницу и решил там переночевать и к утру протрезвиться окончательно. На другой день, грустно настроенный, он пошел в коллегию, и по счастливой случайности в тот же день опекун проводил его к канцлеру.

То, что рассказывали о нем, внушало Теодору страх.

И, действительно, когда он увидел сидящую в кресле мрачную надменную фигуру князя-канцлера, с проницательным взглядом, с печатью великого ума на высоком челе, с выражением силы и огромной воли, и когда князь обратился к нему, как к младшему и низшему, – сурово и в то же время слишком фамильярно – Теодор в первую минуту очень смутился.

Но, вскоре, однако, канцлер принял более мягкий тон, может быть, заметив произведенное им на юношу впечатление, попробовал заговорить с ним по-французски, чтобы испытать его познания, и был удивлен им. Затем он заставил его написать под диктовку и похвалил орфографию. Можно было надеяться, что Теодор будет принят на службу.

Но князь заявил, что он должен сначала оставить его на испытание.

– Я очень требователен к молодежи, – сказал он, – и вы, сударь, должны заранее приготовиться к тому, что я суров, нетерпелив, не терплю рассуждений и требую послушания…

Шляхетского гонора я не люблю. Кроме того, я требую, чтобы держали язык за зубами. Я не прощаю даже случайной несдержанности в словах, а измены – не допускаю…

Князь-канцлер говорил все это, обратившись спиной к стоявшему в дверях юноше и только изредка бросая на него взгляд через плечо. Затем он начал выпытывать Теодора о его семейном и имущественном положении. Ему надо было знать, кто такие Паклевские, откуда они, и сколько их есть на свете; потом он спросил, кто была его мать. Когда Теодор назвал Кежгайлов, князь обернулся к нему.

– Где? Какая? Не дочка ли воеводича?

– Да, она его дочь, – отвечал Теодор, – но дед, по неизвестным мне причинам, после замужества матери с моим отцом, совершенно к ней переменился и стал нам чужим. У нас нет никаких отношений с ним…

– Это очень дурно, – возразил князь.

– Я не имею права судить моих родителей.

– Да, но я имею это право, – сказал князь-канцлер, – семья должна жить в согласии и держаться вместе… Разделившиеся семьи гибнут; страна, в которой нет семьи и любви к своим родителям, распадается на отдельные куски.

Теодор ничего не ответил на это, и канцлер прекратил этот разговор. Помолчав немного, он объявил Теодору, что вскоре выедет из Варшавы в Волчин, и секретарь должен сопровождать его в это путешествие…

Может быть, князь и еще дольше подвергал бы этой пытке бедного Теодора, но ему доложили о приходе Сосновского, секретаря литовского; князь повернулся лицом к стоявшему в дверях юноше и сделал знак ему удалиться.

Первые дни пребывания при дворе князя-канцлера были для молодого и не знавшего света Паклевского целым рядом ошибок, неприятностей и горьких открытий. Он совершенно иначе представлял себе свое положение и значение, а оказался здесь на второстепенных ролях, среди чужих и недружелюбно настроенных людей.

Он очень скоро заметил, что его всячески старались выжить и так подвести, чтобы он наделал как можно больше ошибок и раздражил этим нетерпеливого по натуре, а в отношениях к подчиненным очень резкого и неумолимого князя, так, чтобы тот пожелал избавиться от секретаря, принятого на испытание.

Все эти расчеты завистливых придворных не оправдались; отчасти, может быть, потому, что князь или заметил, или догадался о них, и, именно на зло завистникам, решился оставить Теодора, а, может быть, он нашел в нем такие качества, которые могли пригодиться ему для дела.

Какого-нибудь чувства или более мягкого отношения к юноше со стороны князя-канцлера трудно было ожидать; имея перед собой великую цель, Чарторыйский пользовался ради нее людьми, но не привязывался к ним; награждал, где было нужно, но старался действовать, главным образом, страхом, ловкими маневрами, знанием характеров и протекцией в судебных и общественных учреждениях, чем собственными капиталами, которых здесь не разбрасывали, как у Браницкого.

Теодор попал в хорошую школу. Здесь ему некогда было вздохнуть свободно, а его обязанности в канцелярии были так разнообразны и неопределенны, что никогда нельзя было предвидеть заранее, что принесет сегодняшний день, и какая работа от него потребуется. Один день уходил на переписывание какого-нибудь безымянного материала, который потом распространялся по всей стране, другой день всецело посвящался корреспонденции на французском языке, третий – был занят распутыванием каких-нибудь сложных вычислений; иногда ему приказывали съездить куда-нибудь верхом с устным поручением, а иной раз случалось ему занимать шляхту, приехавшую с просьбами и за инструкциями к канцлеру.