Выбрать главу

Теодор не очень-то понимал, что он болтает, да и не до пищи ему было; он был страшно смущен этим приглашением к столу, но молчал.

После выкриков Кежгайлы он уже не думал еще раз увидеть его. Но невозможно было отказываться.

Ошмянец, видя, что его трудно втянуть в разговор, потихоньку вышел из комнаты. Теодор остался в еще более возбужденном состоянии, раздумывая, как ему держаться за столом, когда дворецкий вернулся и заявил, что воеводич ждет его.

Читая про себя молитву "Под твою защиту", пошел Теодор, словно на заклание. В сенях он не нашел уже встречавших его слуг, а каноник оказался в большой зале. Вместе с ним он вошел в залу с портретами, где стоял стол, накрытый на три прибора, но так, что место Теодора находилось в некотором отделении от хозяина и ксендза, на другом конце стола.

На верхнем конце стояло на небольшом возвышении кресло с ручками для воеводича, по правую его руку – стул для каноника, а в конце стола –другой для гостя. Около его прибора стояла откупоренная бутылка с пивом, а рядом с прибором Кежгайлы виднелась начатая бутылка вина и две рюмки. Скатерти и все убранство стола были так запущены, что, наверное, в фольварках у экономов можно было найти и более чистое и лучшего качества. Каноник и гость подождали, стоя, пока дверь кабинета открылась, и воеводич, надувшись еще сильнее, чем раньше, прошел, не смотря ни на кого, к своему месту и опустился на свой трон. Каноник поспешно занял приготовленное для него место и, сложив руки, громко прочитал молитву, которую воеводич повторял за ним, набожно сложив руки у рта.

Когда все уселись, мальчик в ливрее под руководством дворецкого начал разносить похлебку. Во время еды за столом царствовало полное молчание, воеводич ел с жадностью, ожигаясь, опустив голову и ни на кого не глядя. Каноник, неизвестно только, по собственной инициативе или по приказанию свыше, заговорил:

– Известие о смерти светлейшего государя является для нас совершенно неожиданным; думаю, что оно должно было произвести впечатление и в Волчине.

Он обернулся к Теодору в ожидании ответа.

– Я не сомневаюсь в этом, – стараясь сохранять спокойствие, отвечал гость, – и поэтому я хотел бы ехать, как можно скорее туда, где я могу быть полезным…

Принесли селедки, зажаренные в постном масле, их было две на троих, и в это время Кежгайло сказал:

– Я надеюсь, что князь-канцлер здоров?

– Благодаря Бога, – коротко отвечал Теодор.

– Он, вероятно, поспешил из Волчина в Варшаву? – прибавил воеводич.

Это предположение не требовало ответа.

– Вы, сударь, ехали прямо в Божишки? – не поднимая глаз от тарелки, тихо спросил Кежгайло.

– Я возвращаюсь из Вильны, куда тоже отвозил письма, – сказал Теодор. – А нельзя узнать к кому?

Паклевский с минуту колебался; он не знал, имеет ли он право обнаруживать отношения канцлера и, желая быть осторожным, сказал:

– Писем было много и к разным лицам.

Услышав этот ответ, Кежгайло кинул быстрый взгляд сначала на говорившего, а потом на каноника, как будто желая сказать: "Каков франт!”

Когда принесли третье блюдо, все снова молчали; каша была сложена в виде холмика со срезанной и выдолбленной верхушкой. В этом углублении наверху горки находилось конопляное масло с лимонным соком, и все обедавшие имели право взять его себе понемножку.

Сам воеводич перед кашей налил себе рюмку вина, потом вторую рюмку –канонику и под конец, приказав подать третью рюмку и дав этим понять, что он оказывал гостю особенную милость, которую не считал для себя обязательной, налил остатки мутной жидкости Теодору и послал с Ошмянцем. Правда, как он ни цедил, вина не хватило на полную рюмку, но и это уже была милость.

Теодор плохо отдавал себе отчет в том, что он ел и что пил; ему хотелось только поскорее вырваться отсюда, и он в душе просил Бога положить конец его мучениям.

Подкрепившись кашей, которую он ел с таким же удовольствием, как и предшествовавшие блюда, Кежгайло вытер рот, сложил руки на груди и произнес:

– Прошу передать мое нижайшее почтение его милости князю и заверить его, что мы все готовы встать под его знамя в теперешнее превратное время, убежденные в том, что высокая мудрость канцлера приведет корабль республики к счастливой пристани.

Сказав это, воеводич перекрестился и встал; каноник тоже поднялся, сложил руки и прочитал латинскую молитву. Кежгайло, уже не оглядываясь в сторону внука, большими шагами направился к двери кабинета, которую открыл перед ним Ошмянец.

Каноник подошел к Теодору.

– Я покорнейше прошу дать мне ответ! – сказал Паклевский.

– Вы его сейчас, сударь, получите, – сказал ксендз, – он уже почти готов.

Они обменялись поклонами; Тодя, схватившись за шапку, торопливо выбежал из залы. Старый дворецкий, только этого и ожидавший, протянул уже руку к рюмке мутной жидкости, до которой Теодор не дотронулся, как вдруг дверь кабинета открылась, и воеводич закричал:

– Ах, ты эдакий! Слить в бутылку! Смотрите, пожалуйста! Ему вина захотелось!

Ошмянец пробормотал что-то, и тем дело и кончилось. В кабинете секретарь торопливо дописывал письмо, а Кежгайло в задумчивости ходил по комнате.

– Что скажешь, сударь, про этого… (тут он употребил выражение, которое невозможно повторить) – редкое присутствие духа; хотя бы он смутился или взял не тот тон!!! Хоть бы выказал немного смирения?! Ничего подобного – уселся; после даже и не поблагодарил! А до вина не дотронулся! Гордая душа! А? Каково? Паклевский!!! Чудесная фамилия – что и говорить!!! Но хоть бы он назвался Свиноухом, что мне за дело! Мне все равно… Каноник дал ему для подписи письмо, которое воеводич прочел с большим вниманием и, собственноручно дописав окончание, подписался с выкрутасами…

Затем каноник припечатал его большой печатью, стоявшею у него на столике; воеводич следил за ним глазами, а когда все было готово, проверил, хорошо ли отпечатались все гербы.

– А теперь с Богом! Пусть пан Паклевский уезжает, и пусть он не трудится еще раз приезжать в Божишки. Не для чего!

– Я уж не могу ему это внушить, – отвечал каноник.

– Я думаю, что он и сам догадается, – сказал воеводич, – а если князь канцлер попробует еще раз пристать ко мне с разными советами, увещаниями и приказаниями, то я уж буду знать, что делать. К счастью, теперь не время для частных дел!

Вся площадь перед Белостокским дворцом была полна колясок, бричек, коней, войска, придворных и слуг; но на этот раз в гетманской резиденции не гостей принимали, а сам пан с чрезвычайною пышностью и в сопровождении большой свиты выезжал в Варшаву.

С ним вместе ехали его супруга, все их резиденты и служащие, начальники войсковых частей и канцелярия, а целый обоз всяких вещей и провизии были уже отправлены заранее, свидетельствуя о намерении Браницкого остаться надолго в столице. Хоть всем была известна преданность Браницкого саксонскому двору и династии, и ему приписывали даже старания возвести на польский трон старшего сына Августа III, здесь не заметен был траур или печаль по умершему королю; напротив, лица придворных, окружавших гетмана, сияли от удовольствия, а шляхта перешептывалась между собой, что только он один достоин трона. Правда, все это говорилось негромко, а гетман, казалось, и не слышал, и не знал ничего об этих пересудах; но по его фигуре, манере держаться, по величавому и уверенному выражению его лица можно было отгадать мысли, волновавшие его душу.

Сны о короне веяли над головою старца.

Стаженьский, Бек и все друзья гетмана, съехавшиеся в Белосток при первом известии о кончине короля, обнаруживали необычайную деятельность и выказывали полную уверенность в будущем, видимо, ни на минуту не сомневаясь, что оно принадлежит их партии.

И только на лице растерянной и молчаливой гетманши можно было прочесть скрытую тревогу и предчувствие тяжелых испытаний, о которых и не подозревали другие.

Из провинции доходили вести, приводившие в восторг Стаженьского. Шляхта уже заранее провозглашала королем пана гетмана и клялась, что знать не хочет никого другого. Но официально здесь говорилось только о старшем сыне покойного короля, однако, выражались опасения, как он будет управлять двумя государствами, когда и с одним-то не мог справиться, будучи чрезвычайно слаб здоровьем.