Егермейстерша с презрением взглянула на него.
– Вы, сударь, напрасно теряете здесь время, когда там собираются провозгласить вас королем и посадить на трон! И, стоя на нем одной ногой, ты воображал, что окажешь величайшую милость женщине, никому не известной, если с панским великодушием протянешь ей руку… Но это рука клятвопреступника; ее не примет даже такая падшая, как я… Никогда не будет она держать жезла, никто не увидит короны на твоей голове: ты умрешь последним наследником своего рода и богатства, всеми забытым и потерявшим свое величие, а та, которой ты принес меня в жертву, будет твоим домашним врагом. Иди же!!!
Сказав это, она отвернулась с плачем и снова повелительно повторила: – Иди, оставь меня!
Гетман стоял, не двигаясь, охваченный жалостью к ней, уничтоженный пророчеством.
– Нет, так нельзя, – тоном мольбы заговорил он. – Бог относится с состраданием к величайшему грешнику, и люди должны поступать так же. Надо быть существом без сердца, чтобы после стольких лет сохранить в душе одну жажду мщения и жить, чтобы не простить, не желать разобраться во всем спокойно, и стараться внушить свою ненависть даже тому…
Браницкий понизил голос; в соседней комнате послышались шаги; испуганная егермейстерша закрыла руками лицо и, вся дрожа, прислонилась к стене; гетман осторожно выглянул в отворенную дверь и увидел входившего с перепуганным лицом доктора Клемента.
Он вздохнул свободнее и поспешно направился к нему навстречу. Смущенный француз забормотал, глядя на Браницкого:
– Но разве можно было так рисковать собою! Это непростительно!
Гетман отвечал ему с печальным выражением лица:
– Ну, прошу тебя, не бранись; мне казалось, что этим шагом я исправлю хоть отчасти то, что я наделал…
Ах, каждый наш шаг влечет за собою непредвиденные последствия!
Он наклонился и сказал Клементу на ухо:
– Дорогой мой, постарайся успокоить ее; она совсем потеряла рассудок; ты не можешь себе представить, чего я здесь наслушался.
– И даже очень могу, – сказал Клемент, – я бы заранее предсказал вам это, зная характер егермейстерши.
– Значит нам остается только одно – удалиться, – сказал доктор. – В Белостоке страшно беспокоятся; ходят самые невероятные догадки. Нам надо возвращаться. И я тоже не могу оставаться здесь, я должен сопровождать вас.
Браницкий с явным неудовольствием выслушал эти слова.
– Что мне за дело! – сказал он. – Я не хотел бы и не могу уехать с такой тяжестью на совести, как судьба этой несчастной. Знаешь ли, сударь? Она послала сына в распоряжение Чарторыйских! Его! Понимаешь ты это? Доктор опустил голову.
– И сделала это умышленно, – пробормотал гетман. – Для меня все это не может иметь никакого значения, но очень меня расстраивает…
Говоря это, гетман рукою показал доктору на дверь комнаты Беаты, давая понять, чтобы он вошел к ней.
Клемент решился не сразу, но, когда он уже почти приблизился к ним, двери с шумом закрылись изнутри. Несколько минут оба стояли, не зная, на что решиться; доктор опять стал уговаривать гетмана уезжать.
Было уже поздно. Прогулка гетмана, наверное, была уже замечена и вызвала комментарии и самые разнородные толки.
Француз почти силою увлек его за собой и заставил сесть на коня. Браницкий, нахмуренный и задумчивый, с усилием влез в седло и взял поводья в руки. Кабриолет Клемента издали следовал за ним.
Когда они были уже далеко, перепуганная всем происшедшим Барщевская постучалась в дверь спальни и, не услышав изнутри ни малейшего движения, побежала позвать слуг. Вынули окно и в углу комнаты нашли лежавшую в обмороке егермейстершу.
Прошло немало времени, прежде чем удалось привести ее в чувство и успокоить. Ее уложили в постель и сделали все, что подсказал инстинкт; устав от слез и рыданий, Беата уснула поздно тревожным и чутким сном. Жизнь только чудом держалась в этом хрупком теле; через несколько дней она встала и снова засела за свои книги с описаниями жизни святых мучеников.
Среди этого чтения пришло письмо от Теодора, написанное из Волчина после возвращения из Божишек. Разумеется, в нем даже не упоминалось ни о какой другой поездке, кроме путешествия в Вильну.
Теодор застал в Волчине большое оживление, лихорадочную деятельность и беспрерывные совещания, происходившие не только днем, но и ночью. Пока партия Браницкого и Радзивилла шумела, кричала и угрожала, почти уверенная в победе, пока он собирал войско, вербовал шляхту и спешил в столицу –фамилия делала таинственные приготовления к тому, чтобы нанести им смертельный удар.
Князь-канцлер, который прекрасно знал характер страны, в которой ему приходилось действовать, знал и то, что в пустословии, манифестациях и криках потеряет силы для энергичного действия. Он сберегал силы и приготовлялся втихомолку.
Теодор писал матери, что ему дано было секретное поручение, и он снова должен был ехать. Должно быть, он хорошо выполнил свою первую миссию и скромно и толково отдал в ней отчет князю-канцлеру; было оценено и то, что он умеет молчать. И потому, несмотря на молодость и неопытность, ему опять было поручено передать несколько слов (а, может быть, и не только слов) ксендзу Млодзеевскому, любимцу старого примаса Лубенского…
Об этом он не писал матери и только в общих чертах распространился о снисходительности и благосклонном отношении к нему князя-канцлера, за что он чувствовал к нему глубокую признательность.
Вернувшись из Божишек, он застал в Волчине такое волнение – все были так заняты политическими делами – что привезенное им письмо воеводича несколько дней лежало нераспечатанным. Князь-канцлер случайно взял его в руки, распечатал, посмеялся над его стилем и над самим автором; не слишком деликатно выражался о нем, пожал плечами – и забыл о нем.
На этот раз Теодор в сопровождении нескольких слуг направился по дороге в Скерневицы.
Есть люди на свете, как бы с рождения предназначенные для известных целей; но прежде чем они попадут на свой настоящий путь, они долго пребывают в неизвестности и ждут своего часа; когда же судьба укажет им путь, на который они должны вступить, они начинают с каждым днем вырастать в своем значении и становятся до неузнаваемости непохожими на то, чем были раньше. Но есть такие, которые никогда не дождутся своего часа в жизни, завянув и погибнув никем не узнанные, потому что замкнулись в самом себе. Одни носят в себе сознание своего предназначения, другие – узнают о нем только в решительную минуту.
Пан Теодор Паклевский принадлежал к числу тех счастливых людей, которым не приходится долго ждать, пока откроется ожидающая их судьба. Воспитание у пиаров было просто подготовительной школой жизни без определенного назначения в ней; он только знал, что должен служить и работать, чтобы выбиться наверх и быть признанным.
Странное и счастливое для него стечение обстоятельств в самом начале карьеры открыло ему двери канцелярии одного из умнейших сановников Речи Посполитой; орлиный взгляд князя тотчас же подметил в этом служащем отличное орудие для своих планов, и он, не обращая внимания на завистников и недоброжелателей, забрал его в свои руки. Этого было довольно для Теодора, чтобы в солнечном тепле надежды развернуться с неслыханной быстротой и поразительным талантом. Из робкого юноши он сразу стал осторожным дипломатом и сам почувствовал, что, строго следуя указаниям своего принципала, он может надеяться играть впоследствии более деятельную и значительную роль, чем он предполагал раньше.
Он поставил себе за правило – слепое послушание своему руководителю, буквальное выполнение его указаний и такой образ действий для достижения своей цели, который, в случае неуспеха, не затруднял бы дальнейших планов. Князь-канцлер, который как раз в это время особенно нуждался в толковых, но не выдающихся своей инициативой людях, способных, но не слишком всем известных, а главное, безусловно преданных ему и не поддающихся чужим влияниям, – сразу оценил юношу и ухватился за него.