Выбрать главу

Кунасевич побледнел и растерялся.

– Свидетеля! Обманщика, который к вам теперь подлизывается! –заговорил он с возрастающим гневом. – О! О! Ну, значит, мне здесь больше нечего делать! Как постелешь, так и выспишься. Хорошо же! Будьте здоровы! Будьте здоровы!

Он прощался, направляясь к дверям, но на самом деле и не думал уходить: и зло его брало, и стыдно было так уезжать. Он надеялся, что Паклевские опомнятся и вернут его. Уж он не думал даже о собственной выгоде, которая была сопряжена с большими трудностями, но лишь о том, как бы все уладить и исправит свои ошибки.

Теодор, заложив руки в карманы, стоял совершенно спокойно.

Кунасевич хватался за шапку, руки у него дрожали, он мял ее, встряхивал, поднимал кверху и снова опускал, и все никак не мог решиться переступить через порог. Насмешливая холодность, с которой его встретили, и полное равнодушие к его угрозам, казались ему чем-то совершенно непостижимым.

– А! Значит у вас есть уже и копия завещания? – спросил он.

– Нет, у нас ее нет.

– А знаете, что вам назначено?

– Нет, не знаем и не торопимся узнать, – отвечал Теодор.

Подкоморий пожал плечами.

– Что же вы думаете этими увертками и отговорками провести меня, старого воробья? Эге! Так я и поверю, что вы не знаете, что вам завещаны Божишки.

– Я в первый раз слышу об этом от вас, – равнодушно сказал Теодор.

– Но это не может так остаться, – сказал подкоморий.

– Если не может, то и не останется, – отвечал Паклевский.

– Да ну вас ко всем чертям!.. – взвизгнул подкоморий, надевая шапку на уши. – Юзька, давай сапоги!

И он бросился в сени. Но мальчик ушел куда-то погреться, и подкоморий, выйдя на крыльцо, долго кричал во все горло, призывая его; в это время взгляд его нечаянно упал на стоявшего в противоположном конце сеней дворецкого, приехавшего из Божишек; сложив руки на груди, он не выражал ни малейшего желания прийти на помощь гостю.

Вид этого приезжего многое объяснил подкоморию: он кивнул головой.

Между том Юзек, не предполагая, чтобы его пан мог так быстро покончить все свои дела здесь, уже успел раздеться и отвел коней в конюшню. Люди подкомория, встречавшие во всех самых богатых усадьбах радушный прием, не церемонились в этом бедном фольварке. Коней распрягли и собирались кормить; а когда Юзек помог одеться ругавшемуся на чем свет стоит пану, сам оделся и побежал за санями, кучер долго не хотел верить ему и не запрягал коней.

Кунасевич, сидя на лавке на крыльце, болтал что-то про себя, плевался, проклинал, посылал кому-то угрозы, но к своему огорчению не имел даже зрителей, кроме старой бабы, выглядывавшей из кухни.

В первый раз в жизни его планы разбились об упорство женщины. Что скажет жена и люди, когда разнесется весть, что славного старого волка наконец провели!

Если бы не стыд, подкоморий просто заплакал бы от злости. В это время подъехали сани с его людьми, такими же рассерженными, как он сам. Кунасевич сказал себе:

– Теперь они меня узнают! Теперь уж я начну процесс! Разорю их, доведу до горя и отчаяния, и хотя бы самому пришлось лишиться всего, покажу им, как бороться с Кунасевичем! Увидят они у меня! Что ж? Они сами этого хотели!

Он уселся в сани, и так как кони были сильно загнаны, приказал ехать в Хорощу, чтобы там отдохнуть.

Но все складывалось против него. В гостинице, куда он заехал на отдых, остановился и как раз переодевался шляхтич, присланный из Вильны князем-воеводой. Это был некий Подбипента, которого Кашиц, чудзиновский староста, посылал с разными поручениями, ценя в нем находчивость и ловкость.

Подбипента ехал в Белосток, надеясь застать там князя, и в Хороще менял свой дорожный костюм на более нарядный. А так как на постоялом дворе была только одна комната, то они волей-неволей должны были познакомиться и поделиться ею.

Подкоморий не открыл ему, куда и зачем он едет. Но Подбипента и сам догадался в виду близости Белостока, что проезжий принадлежал к лагерю гетмана и воеводы, и что его можно было считать своим. Вместе они выпили водочки, и завязалась беседа о том, что делается.

Подбипента не хотел, да и не мог после водки скрыть то, что тяжелым камнем лежало у него на сердце. По природе это был человек осторожный и знал, с кем можно быть откровенным.

На вопрос: что нового? – он горячо заговорил:

– Плохо, чрезвычайно плохи наши дела! Фамилия забирает все больше власти, и разве только слепые не замечают, что они со своим стольником выиграют дело, а мы – или будем вынуждены сдаться, или они нас раздавят без остатка. К чему утешать себя праздными фантазиями? У них и войска императрицы, и сильная партия в стране, и разум; а мы – накричим, нашумим – а толку никакого.

Подкоморию, который хорошо помнил, что Паклевский состоял при дворе канцлера, было неприятно поверить в такое неблагоприятное для него положение вещей.

– Да, помилуйте! – воскликнул он. – За гетманом стоит все коронное войско, у Радзивилла – несколько тысяч милиции, Потоцкие, Любомирские, Огинские – что же перед ними фамилия?

– Фамилия поддерживает своих кандидатов на всех сеймиках, во всех округах, – сказал Подбипента. – Князь-воевода слеп и не видит опасности –развлекается да угощается; гетман стар и слаб… А мы, что стоим за их плечами, – если они упадут – будем отданы в жертву неприятелю.

Так бывало всегда и так будет и теперь, что паны выкрутятся, а мы, бедняки, попадемся.

Подкоморий опечалился; он хорошо знал, что значит власть сильных, и мог опасаться, как бы Паклевский не преследовал его так, как он когда-то угнетал других в трибунале, когда имел за собой протекцию.

Подбипента, надевая пояс, прибавил грустно:

– Вот везу я эти ominosa verba князю-воеводе; мне не для чего скрывать и умалчивать…

Я знаю, что будет. Пан Богуш покачает головой, князь выстрелит из пистолета и гаркнет во все горло, гетман пожмет плечами, а на другой день они опять соткут какие-нибудь надежды из паутины и скажут, что Подбипенте все это приснилось…

Ничто не поможет, если нечем помочь.

После отъезда шляхтича, подкоморий, расхаживая по комнате, что-то долго обдумывал и давал себе выговоры за то, что не был достаточно терпелив во время переговоров; ему казалось теперь, что надо попытаться каким-нибудь способом еще попытать счастья; тут он вдруг припомнил отца Елисея у доминиканцев и, хотя ни разу в жизни не видел его, но решил воспользоваться своим свойством с ним и выразить ему свое почтение, а в то же время попробовать – нельзя ли сделать его посредником.

Было еще не поздно; отдохнув немного, подкоморий направился в монастырь. Но, когда он попросил провести себя к ксендзу Елисею, пришлось обратиться за разрешением к настоятелю, так как никто здесь не знал подкомория. Отец Целестин, расспросив подробно приезжего и дав ему понять, что святой человек отличается некоторою резкостью и странностями, позволил ему пройти в его келью. Это был час, когда старец кормил своих воробьев; увидев входившего к нему незнакомого человека, он закрыл окно и сделал несколько шагов навстречу гостю.

– Проезжая через Хорощу, я счел бы грехом со своей стороны, – сказал подкоморий, – если бы не пришел поклониться святому отцу… Я горжусь тем, что меня связывают с вами кровные узы.

– Дитя мое, – отвечал отец Елисей, – у меня нет другого родства, кроме Отца в небе и братьев-доминиканцев на земле.

Подкоморий поцеловал ему руку.

– Я женат на Терезе Кежгайло, – сказал он.

– На здоровье, мое дитя, – отвечал отец Елисей.

Разговор не клеился; подкоморий не без основания догадался, что отец Елисей, очевидно, поддерживал отношения с Паклевскими и был предубежден против него.

– Кроме того, что я хотел поклониться вашему преподобию, – сказал он, – я приношу вам жалобу на прием, сделанный мне Паклевскими, от которого у меня сердце разрывается.

– Как же это так? – спросил старик.

– Они знать меня не хотят и даже не разговаривают со мной.

– А раньше вы были знакомы? – спросил монах.

– Мы и не могли быть знакомы, – сказал подкоморий, – свято соблюдая заповедь Божию, я должен был слушаться воеводича как отца; а он не позволял нам встречаться.