— Я пришла напомнить, что холодно и царица может простудиться.
— Это мне и самой известно, — возразила Саакануйш.
— Нет, госпожа, когда ты погружаешься в грустные думы, ты обо всем забываешь.
— Седа, мать Седа, ты бредишь! — прервала ее удивленная царица.
— Нисколько, моя дорогая госпожа, — заговорила Седа твердо. — Прошлый раз, во время сильной грозы, все укрылись в домах, даже воины, стоявшие на страже перед замком. А ты все ходила, как будто вокруг тебя весна и ты находишься в нашем раю, там, в Гардмане.
Царица встрепенулась. Ей показалось, что кормилица укоряет ее в напрасной скрытности. Почудилось, что, может статься, она делает это в угоду какой-нибудь из княгинь, что ее несчастье известно уже всем и завистливые соперницы рады унизить теперь ее царское достоинство при помощи ее же слуг. Эти мысли взволновали ее, но, скрывая свои чувства, она спокойно спросила:
— Седа, кто тебе сказал, что царица, погружаясь в грустные думы, не замечает, что совершается вокруг?
— Никто, моя дорогая госпожа, это я вижу сама. Седа была бы слепой, если бы не заметила на лице своей повелительницы постоянной тоски, а на лбу — скорбных морщин. Давно, давно знаю я, какое горе терзает твое благородное и доброе сердце.
Царицу охватило волнение. Прежняя подозрительность сменилась внезапно чувством теплого доверия к кормилице. В ее голосе она услышала такую искренность и ласку, как будто с ней говорила родная мать. Не ответив, она задумчиво поднялась со скамьи и, выпрямившись, посмотрела на старуху глазами, в которых светилась доверчивая нежность. В эту минуту она желала бы выслушать от нее все, что та знала о ее страданиях, желала бы проверить сызнова все, что давно было известно ей самой. Но царская гордость не терпит слабости. До этого она никому не поверяла своих дум, значит, не будет говорить о них и с кормилицей. В то же время ей хотелось, чтобы Седа, не спрашивая разрешения, сама продолжала разговор.
Седа не поняла, о чем говорил задумчивый взгляд царицы. Ей показалось, что дерзкими речами она огорчила свою госпожу. Избегая ее взгляда, она поспешила накинуть на нее пышную соболью накидку, которая соскользнула с ее плеч, когда царица встала со скамьи.
— Для таких услуг, мать Седа, ты уже стара. Где мои прислужницы? — мягко спросила царица.
— О, позволь мне одной служить тебе, моя нежная, моя бесподобная! Неужели Седа так постарела, что уже ни на что не годна?
— Мать Седа, я не это тебе хотела сказать…
— Или мое присутствие неугодно царице?
— Седа, ты прерываешь меня.
— Или своими неосторожными словами я огорчила свою госпожу?
— Нет, нет, моя Седа, твое присутствие мне приятно. Ты знаешь, что во время прогулок я никому не разрешаю сопровождать себя. Ты же всегда здесь и всякий раз, когда тебе хочется, прерываешь меня, не считаясь с тем, желает этого твоя царица или нет.
— Так я буду поступать и впредь, моя повелительница! Сердись на меня, если тебе угодно, но я не могу позволить, чтобы ты на долгие часы погружалась в тоскливые думы. Это может повредить твоему драгоценному здоровью.
— «Драгоценному»? Да, быть может, для тебя, моя добрая Седа, только для тебя… — прошептала тихо царица и, снова обращаясь к кормилице, сказала: — Ты имеешь право спорить со мной, мать Седа, я на тебя не сержусь… Да и впрямь я очень долго остаюсь на воздухе. Где мои прислужницы?
— Ты приказала, чтобы они не являлись без твоего зова.
— Так зови их, и пусть подадут мне носилки.
— Сказав это, царица прошла к концу колоннады и, остановившись там, стала смотреть на багровую луну, которая медленно поднималась из-за гор. Хотя было уже довольно холодно и дул ветер, но небо оставалось ясным и безоблачным. Загорались звезды, и диск луны, опустившийся на вершину горы, как волшебный светильник слабо озарял скалистые хребты и холмы. Пенистые волны Азата, несущиеся с высот, местами сверкали, как серебро.