То же стремление толкало меня в Тропическую Африку. Мне удалось увидеть мокеле-мбембе, динозавра из африканских сказаний… Когда затрещали кусты, будто сквозь чащу ломился бегемот или слон, я попросил проводников отойти и оставить меня одного. Они уставились на меня, как на самоубийцу:
— Мокеле! — махнул рукой старший, пригибаясь и делая страшные глаза. — Если мы вернемся без вас, нам не миновать окон с решетками.
Я протянул ему заранее написанное письмо и крупную сумму денег.
— Скоро вернусь, — заверил я проводника. — А если что случится со мной, то эта бумага гарантирует вам спокойную жизнь.
Медлить было нельзя, и я ринулся сквозь кусты в направлении треска. Я был уверен, что если к реке пробирается именно он, а не бегемот или какая-нибудь действительно уцелевшая с мезозоя нечисть, то это чудовище меня не тронет. Мокеле, живущий на родине своего легендарного прототипа с середины тридцатых годов двадцатого столетия, для людей неопасен… Уже у самого берега я увидел громадную тушу. Неуклюже переваливаясь с боку на бок, он добрался до воды и не сошел, а сразу целиком, как валун, завалился в реку с шумным всплеском — и мигом исчез в мутной глубине… или растаял…
Я стоял, завороженно глядя на расходящиеся в стороны волны… «Это он! — пришла ко мне запоздалая мысль. — Конечно, он!»
Только тут я вспомнил о рассованных по карманам пробирках и кинулся к берегу… Поздно. Я вернулся домой в Москву с пустыми руками.
За четверть века я облазил весь Памир, бывал на Тибете и в Гималаях. Дюжину раз мне везло: я настигал существо, зовущееся «снежным человеком» — и всякая новая встреча заставляла меня замирать с раскрытым ртом. Я ни разу не снял его на пленку: у меня никогда не было желания кого-либо убеждать в его существовании или хвастаться званием очевидца. Я искал иное, но тайна всегда ускользала от меня.
И вот я перестал удивляться: я почувствовал, что очередная встреча вновь кончится неудачей…
В наследство мне досталось завидное здоровье: сейчас, в начале седьмого десятка, я еще способен карабкаться по скалам, хотя уже и не так проворно, как в молодости, могу переносить большие высоты. Еще на десяток лет меня хватит — и кого-нибудь из своих «старых знакомых» я успею повидать вновь. Но кому нужен очевидец, который молчит, пусть даже из благородного помысла, ибо доказательств того, о чем он должен рассказать людям, у него до сих пор нет… Вот что гнетет меня. Пока я не раскрою секрета, пока мои коллеги не перестанут пожимать плечами, утверждая, что в привезенных мною с гор образцах «нет ничего особенного», а, напротив, растерявшись, раскроют рты, — до того дня нечего завидовать мне, очевидцу, единственному, быть может, ныне человеку, посвященному в тайну всех этих необычных созданий.
…Маттео Гизе. Так звали их создателя… Специалисту в области микробиологии это имя должно быть знакомо… Выходец с юга Италии. Низкорослый, коренастый. Густая черная шевелюра со спадавшей на лоб тонкой, чуть завивающейся прядкой. Карие, очень живые глаза. Таким я его запомнил. Он часто заразительно хохотал и жестикулировал, как дирижер джазового оркестра. Ему бы больше солидности, заносчивый холодный взгляд — и он, пожалуй, стал бы необыкновенно схож с тем маленьким корсиканским капралом, который полтора века назад устроил в Европе кровавую бойню…
Я познакомился с ним летом двадцать девятого года. Мне, студенту Московского университета, в ту пору было чуть больше двадцати, и я только-только начинал постигать тайны микробиологии. Маттео Гизе был старше меня лет на пятнадцать, еще весьма молод, но о нем уже во всеуслышание уважительно отзывались западные корифеи моей науки.
Он приехал в Москву с группой европейских специалистов по приглашению Академии наук и посетил нашу лабораторию. Он вошел к нам подтянутый, в кремовом пиджаке, светлых клетчатых брюках и белоснежных ботинках. Его лицо было бронзовым от загара, а улыбка — столь ослепительна и артистична, словно он готовился предстать перед огромным залом, до отказа заполненным поклонниками его таланта. Едва поздоровавшись, он сорвался с места, невесомой танцующей походкой промчался по лаборатории, оставляя за собой аромат дорогого одеколона… Он заглянул всюду, едва ли не во все наши пробирки, микроскопы, установки, а осмотрев все, захлопал в ладоши и выпалил:
— Брависсимо!
Мне подумалось, что этот человек шагнул к нам в лабораторию прямо с набережной Неаполя или Рио-де-Жанейро.
Все изъяснялись с ним на немецком, я немного знал итальянский и, рискнув ублажить «маэстро», к слову прочел ему несколько строк из современного поэта, соотечественника Гизе, Марио Пратези. От восторга Гизе вскочил, едва не опрокинув стул… Мне стало не по себе, а Гизе с той минуты начал рассказывать о своих исследованиях, обращаясь только ко мне, и тем поставил меня в неловкое положение перед руководством института, где я носил пока чин лаборанта.
В ту пору слова «ген» и «генетика» еще не считались для нас запретными, и, помню, мы весь вечер проговорили о законах наследственности и перспективах их практического использования. Именно тогда, в июне двадцать девятого, я впервые услышал от Гизе словосочетание «генная инженерия», то самое словосочетание, что ныне на языке у моих коллег и, быть может, всего через каких-нибудь два десятка лет будет определять одну из ведущих отраслей науки, а то и промышленности.
Вновь я встретился с профессором Гизе в конце тридцать четвертого года в Лондоне, на Международном конгрессе. Между нашими встречами я прочел полтора десятка его статей: он занимался влиянием радиоактивности на культуры бактерий.
Он первым заметил меня и подлетел с такой быстротой, будто боялся, что я успею провалиться сквозь землю.
— Здравствуй, дорогой большевистский коллега! — выпалил он на родном языке так, что все, кто оказался в тот момент в холле гостиницы, замерли и изумленно посмотрели в нашу сторону.
Крепко пожав мне руку, он отошел на шаг, оглядел меня с головы до ног и потрогал лацкан моего пиджака.
— О! Костюм солидного человека, умеющего произвести впечатление. Галстук… туфли… Все с большим вкусом. — Он подмигнул мне и громко расхохотался. — Ты еще совсем молод, но, вижу, рано пошел в гору… Это самое верное начало. В гору надо идти смолоду и сразу, пока хватает дыхания, отдавать все силы на подъем… надо сразу подняться как можно выше… И не оглядываясь, дорогой мой красный синьор, ни в коем случае не оглядываясь. Иначе собьется дыхание или потеряешь запал… или, того хуже, испугаешься высоты… Потом, после сорока, уже можно позволять себе привалы, выбирать тропы полегче, чтобы вели в обход отвесных скал… А в шестьдесят, даже если не успел добраться до самой высокой вершины, уже имеешь полное право повернуться к ней спиной, сесть на краю и поболтать ножками, бог простит.
Он снова расхохотался, а когда успокоился, спросил меня о моих успехах. Я раскрыл было рот, но он не дал мне сказать и слова.
— Я читал, читал. Очень хорошо для начала! — быстро проговорил он и, увидев, что я не понял его, назвал две статьи, написанные мною в соавторстве с моим учителем.
Я, конечно, был польщен и в ответ рискнул высказать свое мнение о его работах, о всех работах профессора Гизе, которые довелось прочесть. Он слушал меня очень внимательно, кивал, но вдруг стал загадочно улыбаться… Я говорил одно, но думал о другом, меня волновал его странный взгляд… Наконец он поднял руку, вежливым жестом останавливая мой панегирик.
— Вы нравитесь мне, синьор Булаев, — сказал он с неожиданной серьезностью, перейдя вдруг на «вы». — Я завистлив и не люблю никаких мнений. Но вы мне нравитесь. Многие люди честны, но мне не нравится самолюбивая, заносчивая честность. Я — за простую честность… Я вижу ее в вас… Простите меня за идиотский вопрос: вы случайно не агент ЧК? — Он так и произнес эти две буквы, аккуратно, с расстановкой, с мягким итальянским «ч».
Я опешил.
Он улыбнулся и махнул рукой:
— Не берите себе в голову… эту мою выходку… Вы уедете домой, в свою Россию… канете в свою тайгу, и никто не узнает о том, что я вам скажу… если только вы не агент ЧК… Мне, честно говоря, опротивела Европа: в ней слишком тесно, слишком людно, чтобы даже говорить на ухо и не бояться… Я рос в бесхитростной семье, а теперь мне слишком многое приходится скрывать… Я порядком устал.