Выбрать главу

…Вечноцветущий вишенник оборвался внезапно — словно истаял под полупрозрачной глыбой арки. Мы с Жанной вышли на цветной асфальт и очутились на тихой короткой улочке. По одну ее сторону кофейные автоматы тонко благоухали турецким кофе. В другую сторону я старался не смотреть: еще не встречались среди ледовиков ненормальные, которые бы после дрейфа ели мороженое! Я невольно повернул к автоматам, но Жанна отрицательно покачала головой — шесть чашечек кофе на двоих мы уже выпили по дороге.

Улочка втекла на эскалатор — широкий, круто задранный, без перил. Не могу восстановить к нему привычки, невольно передергиваю плечами.

…Когда три года назад мы шли к Источнику, эскалатор тоже тащил нас, только не вверх, как здесь, а вниз, все вниз, бесконечно вниз, и я точно так же ежился — из-за жутких километров над головой, к которым притерпеться невозможно. Мы протаяли и вновь наморозили позади себя сотни перегородок. Еще бы! Академик Микулина больше всего на свете опасается за Источник: вот уже одиннадцать лет со дня открытия он исправно выдает нам раз в неделю по свеженькой каверне. Небольшой, метров на двести, пузырек отделяется от горловины Источника с ворчливым «пых!». Но мы не обращаем внимания на его дурной характер. И прежде чем ему отправиться в странствия по складкам векового антарктического льда, втискиваемся внутрь, когда пузырь проползает над люком стартовой камеры. Таинственными, неповторяющимися маршрутами гуляет в толще торосов каверна, непоседливая пустота в тверди. Ну а мы, наблюдатели-ледовики, по очереди болтаемся в ней…

…Жанна сжала мой локоть и указала на неторопливого, седого человека с пришаркивающей походкой. После трехлетнего затворничества все в мире выглядит одинаково знакомым. Или одинаково незнакомым. Но этого человека я, по-моему, никогда не видел и вопросительно поднял бровь.

— Это же Ермилов! — укоряет жена.

— Вот так да! Не узнать Ермилова! — бормочу я без тени смущения, не представляя себе, кто такой Ермилов. Льды великие, да мало ли Ермиловых на свете? С одним, помнится, я даже в школе учился. Но это не тот. Не мой. Мой лет на сорок моложе. Да и не похож.

Фамилия между тем рождает невнятные воспоминания. Головная боль. Бум. Бревно под ногами гладкое, скользкое, чуть дрожит. Стараясь поустойчивее утвердиться, припечатываю ступню. Напротив пританцовывает вертлявый, конопатый, обезьянистый — его всю перемену никто не может сбить. Вся надежда на меня, бугая. Снежанка среди зрителей болеет молча, вроде бы нехотя. И неизвестно за кого. А вот Кутасова — та глаза зажмурила и колдует на весь зал:

— Ну Лыдик же! Ну родненький! Ну дай ему!

Эх, любую бы половинку этой фразы — да в Снежанкины уста!

Позади каждого из нас — подмена. Правда, за мной целая вереница, а за обезьянистым — один Митька Мезон, да и тот безнадежно заскучал. Если уж я этого непобедимого не достану, фиг Митьке выгорит сегодня хоть с кем-нибудь сразиться. Мне никак нельзя уступить, ведь среди зрителей Снежана!

Балансирую левой рукой, обманные движения делаю тоже левой. Правую берегу для удара. Мимо пролетает ладонь моего друга-соперника. Отклоняюсь. Теперь чуть толкнуть в незащищенное плечо…

Зачем-то я поднял глаза. Знал, что на Обезьяныша нельзя смотреть, все время остерегался. И вот забылся, взглянул. И поплыл в растерянности: передо мной качалось в воздухе мое собственное лицо — закушенная губа, взъерошенная бровь, мокрая челка, капельки пота на переносице. А я уже ничего не могу поделать.

Толкнул себя. Себя! Потерял равновесие…

И со всего маху шибанулся головой в бум.

Бум-м! Тихое гудение в долгой-предолгой ночи.

И меня снова, в точности как тогда, в шестом классе, окутал мрак. С трудом выдираюсь из него. И осознаю себя сидящим на скамье на Семейной набережной. Видимо, несколько минут пути я упустил. Нет ни кофейных автоматов, ни Ермилова. Жанна, ничуть не обеспокоенная, живо повествует про Отелло. Бедняжка, она не догадывается, что я убегал от нее в детство!

После дрейфа я еще не вернулся к норме — полностью воспринимать человеческую речь. Выхватываю отдельные фразы. И то, чувствую, зашкаливает. Зря Жанна про Отелло. Отелло сейчас нам ни к чему, не умещается он во мне. Мавр связан с голым солнцем, с небом, от которого я отвык… Вышел вчера на балкон. И отступил: показалось, сиолитовая решетка вот-вот растает на жаре, как ледяная, и я рухну вниз с пятисот сорокового этажа…

Не знаю, на каком этаже Семейная набережная. На третьем. Или на сотом. Город выстроен каскадами, все его мостики-карнизы-террасы утопают в деревьях. Ни один ярус не затеняет расположенного ниже. По вполне натуральным склонам и пандусам хорошо зимой скатываться на санках. А то и просто кубарем, на чем повезет.

На скамье у парапета пусто, неощутимый вихрь гоняет по сиолиту белый лепесток. Следом, со всхлипом засасывая воздух, семенит урна. За нашими спинами дышит и светится река. Над головами тлеют желтые каштановые свечи. В точности такие, как сосульки Зыбучего плато. Округлые, упитанные, свисали они с пористого потолка, сквозь который каверна просачивалась без остатка. Пол дыбился, скручивался, грозил сомкнуться с потолком. И я метался, пригибаясь, чтобы не сбить сосульки шлемом (почему-то мне казалось в тот момент чрезвычайно важным — не сбить сосульки!), лихорадочно зашвыривал разбросанные вещи в танк…

Оттопырив нижнюю губу, Жанна дохнула на полировку парапета, пальцем вывела на затуманенной глади: «Мир в себе». МИР В СЕБЕ. Девиз ледовиков.

Потому что каждая каверна — это индикатор тайны, вещь в себе, переворот в физике изученного-переизученного льда. Гляциологи лишь руками разводят из-за его сумасшедшей упругости и прочих несуразных свойств. А у нас и на это времени не остается. Шутка ли, пятьсот семьдесят две каверны за одиннадцать лет! Это же пятьсот тридцать четыре дрейфа, семь пропавших без вести наблюдателей, два испарившихся робота класса «Мохо» и километровая воронка на месте стационарной зимовки Антар. Это по меньшей мере тысяча тайн, включая самую главную — Источник, невесть откуда взявшийся, пускающий раз в неделю пузыри…

А еще потому, что ледовики уносят с собой в дрейф всю-всю нашу Землю. Вот и получается — МИР В СЕБЕ.

…У Снежанки красивая редкая фамилия: Белизе. Она не захотела ее менять. Кожа у Снежанки на щеках и на шее белая, просвечивающая. Зато глаза черные, с тяжелым влажным высветом. И волосы черные, электрические: проведешь ладонью — в ладони горсть искр. До шестого класса я притягивал из-под парты магнитом ее косички, и они послушно ползли ко мне как живые. А в шестом классе я нечаянно заглянул в ее глаза…

…Ночь перед вылетом к Источнику выдалась душная, синяя, разрываемая телевизионными проблесками далеких зарниц. Не ощущалось никакого движения воздуха — как в аквариуме. Пахло молодой листвой и грозой. Тучи цепляли боками распахнутое окно, оставляя в комнате быстро тающие клочья тумана. Но свежести не несли. Даже подушка была жаркая и тяжелая. Я ткнулся носом в сгиб Жанниного локтя, перламутрово белеющий в темноте. Кожа у Жанны всегда сухая и прохладная. Сам я обливался потом и все отодвигал и отодвигал от жены свое липкое тело.

— Закрой окно, молния влетит! — попросила Жанна.

— И застанет тебя в таком виде… — Я тихо провел пальцем по ее ключице. Груди у Жанны маленькие, по-восточному широко расставленные, ложбинка между ними едва угадывается. Темно. Но мне сейчас достаточно и зарниц.

Жанна распрямила руку, впадина на внутренней стороне локтя пропала. А кожа перламутровая, прохладная, со слабым мятным привкусом…

— Прожили старик со старухой шесть лет и два месяца, и не дал им бог детей, — Жанна повернула ко мне тревожное лицо, опахнула ресницами бездонный с тяжелой искрой взгляд — «Слышь, старый, — говорит бабка, — сходил бы в лес, березовую чурочку вырезал. Я, слышь, в тряпицу заверну, вынянчу…»

— Подумал старик, подумал, — подхватил я, окуная ладонь в ее волосы, — вышел ночью во двор, чтоб соседские ребятишки не укараулили, на смех не подняли, да и слепил бабке Снегурочку. Белую, стройную, совсем живую…