Выбрать главу

Я покосился на Жанну. Жанна затаила дыхание. Сосед слева, наоборот, ворочался и зевал. Кто-то впереди кашлял. Попискивали телеприставки. Вообще в зале было шумно. Может, поэтому я не мог потушить в себе высветы памяти и метался по дням и годам, не особенно задерживаясь на конкретных воспоминаниях.

Совместный заплыв в Черном море людей и дельфинов.

Цветные росчерки ежегодного космического салюта на фоне звезд.

Мама обрадовалась от того, что я никуда с Земли не экзаменуюсь, а попросился в Антарктиду, от дома рукой подать. Зато потом, когда Сережка Петерсен предложил себя в первый дрейф, мама примчалась в стационар при Источнике и на глазах у всех сначала расплакалась, а потом выдрала меня за волосы.

У Жанны за левым ухом две крохотные родинки. Словно двоеточие. Странно, сколько раз сюда целовал, пока заметил…

В четыре года, набив карманы конфетами, я сбежал из детского сада в Беловежский заповедник. Медведи меня не трогали: я кормил их конфетами, они меня — медом.

Отец так и не дозвался меня порыбачить на Бредбери-11 — Жанне долго не давали отпуска, а затем мои три года с Малышкой…

После выпускного бала я подстерег Снежанку и высыпал на нее из винтороллера полный багажник сирени. Она обомлела, шмыгнула носом и отвернулась. А когда заметила, что стебли зазеленили ей плечи белого платья, мы единственный раз в жизни поссорились.

Опять Толька Ермилов — раздвоился, что ли? — мельтешит перед партами и один изображает ссору Ивана Ивановича с Иваном Никифоровичем. Мы аплодируем: настоящий волшебник перевоплощения. Жаль, формулы ему так зрелищно не удаются, верх достижений — молекула метана…

— …Тоже мне, Марсель Марсо! — тихо сказал я тогда. И опустил глаза, не в силах вынести Толлерова взгляда.

— Ах-ах, на самом деле в актеры? — заахала Кутасова. — Брось, Радужка, несерьезно. У тебя же талант помогать людям, честное слово!

— Без толку его уговаривать! — Я справился с собой и уставился на Ермилова в упор, как на экран. — Пусть идет. Профессия актера — самая безопасная на Земле!

Зачем вслух называть человека трусом?!

И тут наконец на меня снизошло озарение: неуклюжий актеришко на сцене, кумир Семихаток, как раз и есть мой одноклассник, отчего-то немыслимо постаревший. Я порадовался за себя. И пожалел того, кого доконала неточность выбора. Ведь ему сейчас… Ну да, как и мне, тридцать один. Только он не февральский, а августовский. Мы ни разу не праздновали его дня рождения — летом ведь так трудно собрать гостей!

Всем своим тренированным, испытанным перегрузками телом я выпрямился в кресле. И еще раз пожалел человечка на сцене. Уже без зависти, которую, похоже, скрывал от себя всю жизнь.

Я не заметил, в какой миг наступил перелом настроения. И в Ермилове. И во мне. Ермилов заиграл широко, раскованно, заиграл для одного меня и про одного меня, бесстыдно раскрывая притихшему залу мою биографию. Отелло, оказывается, тоже дико, бессмысленно одинок. Как ледовик в каверне: едет, куда везут, посылает миру отчаянные отчеты в капсулах без надежды на то, что их примут. И действует так, будто по-прежнему живет на виду у всех, будто люди способны видеть на четыре километра в глубь льда. Нет отклика ниоткуда, нет надежды на ответ, никакие сигналы не пробиваются в закукленный, оторванный от человечества мирок. Ведь зрители, сопереживая, тоже отделены от него невозможностью вмешиваться в действие. Даже если ложь сокрушает у них на глазах человека. Крохотная ледяная каверна в сердце — и вот она разрастается, пухнет, вот уж поглотила целиком, и ты внутри ее, спеленатый по рукам и ногам ревностью, ненавистью или завистью — все они ранят необратимо.

Характер у каверны коварный. Победить ее можно только один на один. Никто не придет на помощь. Надо жить воспоминаниями. Держать в себе человечество. Непрерывно думать о нем. Сосредоточить его в себе. Не дать расплыться, потерять конкретность, вытечь из сознания. И держать, держать, держать — постоянно чувствовать и держать в памяти всех-всех-всех. Даже тех, кто рождается и умирает на Большой земле без тебя, за период дрейфа.

…Однажды меня разбудила тяжесть. Я не мог шевельнуть ни рукой, ни ногой, не мог повернуть голову к светящемуся циферблату, не мог вытолкнуть из груди ком хрипа и ужаса. Вокруг витал Голос — голос отца. «Нельзя, нельзя прививать себе вакуумный паралич… Не записать ощущений, сердце останавливается, никто никогда не узнает, что мозг перерождается… Потеряв связь с себе подобными, мозг обретает взамен вечность. Но вечность созерцания. Вечность безделья. Человек не имеет права платить такую непомерную цену, это не болезнь, не смерть, это параллельная, чужеродная людям жизнь. Не сметь заражать себя, противоядия не существует! Умоляю, догадайтесь сделать нейтральный срез моего мозга! Вадим, сын! Ты обязан услышать…» Темнота в танке душила меня, и Голос гас. А я по-прежнему не мог пошевелить пальцем, включить свет, ответить на безмолвный крик с Бредбери-11. До сих пор не решаюсь спросить, выловили ли, не утеряли ли ту капсулу с моим донесением о Голосе отца… Хорошо, дочка меня отвлекла, Юлька. Я произвел ее на свет на полтора месяца раньше срока. Вычислил ей ямочку на подбородке, постоянно сжатые кулачки, синие, вечно озябшие ножки в перевязочках, все ж таки недоношенка… Я по минутам расписал Юлькин режим. Попереживал, что у Жанны пропало молоко, и выучился варить кашку. В изобилии усыпал колыбель шарами и погремушками, на первый дочкин зуб подарил серебряную ложечку и Серебряного пингвина… Юлька бы уже топала и плавала не хуже ровесников, не хуже своевольной беглянки Оли. И так же теребила бы родителей, просила почитать на ночь нестрашное… Если б, конечно, родилась.

Без меня на Большой земле не могли обойтись ни встречи, ни проводы. И ни боже мой, мне ни на секунду нельзя было усомниться в том, что погибни я — весь мир погибнет вместе со мной. Иначе не выживешь, иначе умеющие приспосабливаться льды скуют тебя равнодушием, и ты сам станешь их частичкой.

А каверна с мертвыми приборами укатится дальше.

Девиз ледовиков — МИР В СЕБЕ!

Отелло тоже движется в каком-то призрачном собственном мирке. Заговаривает с дожем. С Дездемоной. С Яго. И не слышит их. Не может услышать.

Как дрейфующий ледовик.

У меня-то была теплая ниточка. Снежана. Которой нет у Отелло — Ермилова. Зато Юльки нет ни у него, ни у меня…

Но ведь это же непостижимо — играть для одного человека. Это же неестественно, неэтично, скучно, наконец! Я поерзал в кресле, обеспокоенно огляделся. Ни один зритель на меня не пялился. Зал молчал, зал вымер. В паузах между репликами слышался разрядный шелест светодекораций.

Лишь тогда я догадался, что великий Ермилов лицедействует не для одного меня, он играет одновременно сто десять разных мавров. По числу зрителей в зале.

Каждому отдельно. Каждому отведена на сцене своя роль. Теперь, настроившись, я без труда улавливаю это — в чем, в чем, а в скрытых мировых связях ледовики разбираются получше прочих, даром, что ли, вынашивают в себе целую Вселенную!

Разумеется, когда очень нужно. Когда они в дрейфе.

Я сейчас как бы снова в дрейфе, неожиданно ухнув с головой в разомкнутую Вселенную чужой души. И начинаю, по-моему, постигать моего несостоявшегося друга…

Для Жанны Ермилов незримо страстен, пылок, непомерно предан ей, своей Дездемоне, в не замеченном или не принятом ею одиночестве. Изредка Жаннин Отелло загорается грешной надеждой. Но удачливый соперник снова и снова возвращается из ледового плена. Убить надежду и тем самым спасти Отелло может только ребенок, так и не родившаяся Юлька. Но Юльки нет. Отелло разгромлен, побежден, настала пора проститься. И ничего иного не остается, как задушить Дездемону, задушить в себе самом своими руками — нелепо растопыренными, угловатыми, непропорционально короткими и хилыми у плеч, будто руки Целиком ушли в нетерпеливые толстопалые кисти…

Соседу слева играется другой вариант Отелло: живенький, шустренький, язвительный интриган-толстячок, во всем под стать хитроумному Яго. Проиграв сопернику по очкам, он из мести — пусть никому не достанется! — без лишних слов ликвидирует подружку.