Лежащий монах только вздохнул чуть слышно и закрыл глаза.
— Ах, не перебивайте же меня! — в нетерпении вскричал Раймунд. — Вам была дана полная возможность говорить в свою пользу, перечислять те области, где сие пагубное открытие могло бы показать себя с хорошей стороны. Теперь буду говорить я! Помимо потрясений преходящих будут утраты невосполнимые. Погибнут старинные произведения гениальных ювелиров. Сделанные из никчемного феррума, кому будут нужны эти украшения? Исчезнут целые ремесла, запустеют цветущие области, никто больше не пойдет в пустыню на поиски упавших небесных камней, одни дикари будут бродить по бесплодным пескам. Зачахнут науки, да-да, твои любимые науки зачахнут! Ныне сотни астрономов сидят у зрительных труб, ожидая появления болида, кому он будет нужен завтра? Опытнейшие и искушенные в арифметических действиях ученые рассчитывают время появления падающих звезд. К чему?! — государь замолчал и отер с чела пот. Алхимики лежали недвижимо.
— Что ж ты молчишь? — спросил государь. — Тебе нечего сказать! Вот потому-то я скрепя сердце решил умертвить тебя и твоего подручного, а заодно и шпиона, он уже мертв. Так что никто не узнает, получили ли вы земное железо и как вам это удалось. Прощай! — с этими словами маркграф вышел. Алхимики словно не заметили его ухода. Септимус лежал, закрыв глаза, а в темных зрачках Берга никто не сумел бы прочесть его мысли, да никого это и не интересовало.
С того дня прошло без малого полгода, когда однажды, ранним утром, государь был поднят с постели перепуганным казначеем. Со слитками и инструментом алхимиков произошло нечто непонятное. Их густо покрывал рыжий налет, наподобие той зеленой пленки, что ложится на старую медь. Раймунд взял в руки удивительный молот Берга. На ладонях остались желтые пятна. Государь презрительно усмехнулся и промолвил:
— Все-таки я оказался прав. Истинное железо не ржавеет. А это, — обратился он к казначею, — вычистить до блеска, набить из него полновесной монеты и тайно пустить в обращение.
И, помолчав, добавил:
— Деньги чеканьте французские.
И эта последняя фраза более всего убеждает историка, что все вышерассказанное является чистой, неприукрашенной правдой.
Александр Силецкий
В тридевятом царстве…
У всех уважающих себя людей имеется ныне хобби. Или что-то вроде того.
Серафим, со звучной фамилией Цветохвостов, также болел увлечением, к службе побочным, и весьма утешался им, когда бывал чем-либо удручен.
А по существу все выходило просто. Мечтал он — и с отменным постоянством! — попасть в тридевятое царство, в тридесятое государство или, выражаясь по-научному, скорее всего в некое, где-то там сопредельное нашему измерению.
Что это такое, он и сам, по совести, не знал. Однако ж вот — мечтал…
Каждый день сидел он в редакции своего субпопулярного журнала и названивал по телефонам, выжимал из авторов статьи, договаривался о фиктивных интервью, принимал посетителей, являвшихся то с жалобами, то с очерками, пухлыми, как иной роман; приходили к нему и разные ревнивые любители науки, желавшие внести в нее посильный, но весомый вклад, ну вроде: «Устранение косоглазия посредством уменьшения силы тяжести, варьируемой в оптимальных пределах наклоном земной оси».
Всякое случалось у Серафима за день, десятки лиц, которых нужно выслушать и успокоить, проплывали перед ним. А если они, не обнаружив должного сочувствия, входили в раж, то к вечеру деликатный Цветохвостов чувствовал себя усталым и разбитым совершенно.
Потому не удивительно, что, возвратясь домой, он усаживался в старенькое кресло под торшером и, попивая крепкий чай с лимоном, целиком отдавался восхитительной мечте о тридевятом царстве, тридесятом государстве, где можно, наверное, хоть временами жить без забот и той суеты, что именуется радостью текущих будней.
И однажды, когда желание попасть в заветную страну достигло высшего предела, он вдруг услышал чей-то голос. — А вот и я, — сказал голос. — Чем могу служить? Серафима точно ущипнули.
Он подскочил в кресле, поперхнулся, пролив на брюки чай, и беспомощно огляделся по сторонам. Но никого в комнате не было.
Зашторенное окно, благо на улице давно стояла осень, было заперто на все шпингалеты, и сквозь него проникал лишь отдаленный гул машин.
Вот те раз, подумал Цветохвостов, доработался… Голоса мерещиться стали…
Он закрыл глаза и откинулся на спинку кресла, уговаривая себя, что это, дескать, ничего, скоро пройдет, с кем не бывает…
Он и впрямь успокоился, и тогда его мысли вновь обратились к излюбленной теме.
— А вот и я, — раздался тот же самый голос. — Чем могу служить?
Цветохвостов охнул, резко выпрямился и чашку с чаем поставил на пол.
— Ты кто? — спросил он в пустоту. Ему никто не ответил.
— Ты кто такой, я спрашиваю? Молчание.
Серафим нервно поерзал в кресле, чувствуя себя последним идиотом, — случившееся было выше его понимания.
— Ну ладно, — вздохнул он наконец. — Молчишь — и ладно, — и неожиданно добавил: — Только в следующий раз здоровайся со мной.
«Какой еще следующий раз? — с ужасом подумал Серафим. — Зачем?!»
Это событие надолго вывело его из равновесия, и до самого сна он никак не мог успокоиться — ему все казалось, будто кто-то стоит за его спиной и усмехается, и черные тени по углам казались ему живыми, он поминутно испуганно оборачивался, но в комнате никого не было.
Перед сном он согнал с дивана любимого иждивенца, рыжего кота-кастрата, и приготовил себе постель.
Он лег, и кот устроился в его ногах и, хитро прищуривая то правый, то левый глаз, блаженно замурчал, словно давно уже знал разгадку случившегося, да вот только до поры до времени помалкивал и от этого своего молчания испытывал великое удовлетворение, — впрочем, у всех котов такой вид, когда им сытно и тепло…
Серафим потянулся и зевнул.
На мгновение его внезапно снова потянуло в это далекое-далекое, никому не ведомое тридевятое царство, но он разом осекся, вспомнив странный вкрадчивый голос, и, так как думать ни о чем другом не хотелось, невесело обратился к задремавшему коту:
— Видал, Альфонс, что творится? Галлюцинации, страхи… Нехорошо. Наверное, устал, переутомился… А что делать, Альфонс, что делать?..
Он вздохнул и посмотрел на кота.
Тот лежал, подобрав под себя лапы, и зеленый глаз его горел на фоне круглой морды, точно глазок светофора, выпученный в ночную пустоту.
— Глупое ты создание, Альфонс, — добродушно сказал Серафим. — Тебе что ни поведай — все равно… Мозги зажирели у тебя, старина. Давай-ка спать.
Стрелки настенных часов встали точно на полночь, и кукушка прокуковала двенадцать раз, и двенадцать апостолов, будто в хороводе, вышли один за другим из маленького окошка и скрылись бесшумно в соседней дверце.
Свет торшера над головой Цветохвостова мигнул и погас.
Странные сны снились Серафиму.
То ему чудилось, что летит он над какими-то лесами и реками, сам не ведая куда, и вдруг получалось все наоборот: он уже вовсе не летит, а стоит под развесистым деревом с роскошными плодами — он тянулся к ним, однако плоды вместе с ветвями постоянно убегали вверх, и он вырастал вслед за ними, пытаясь догнать, и неожиданно упирался головой в небо — тогда он ударял что есть силы в него, небо трескалось, точно обыкновенный кусок цветного стекла, и солнце, сорвавшись со своей колеи, падало Серафиму в руки.
Он брал солнце, подкидывая его на ладонях, чтобы не обжечься, и нес в неведомо откуда взявшийся дворец — там, посреди золотого зала, стоял хрустальный стол, и Серафим садился за него, положив вместо лампы на краешек, слева, пылающее солнце, и принимался править статью — дурацкую, но, как всегда, необходимую сейчас.