Часы молчали, вдребезги разбитые, и кукушка не куковала, и двенадцать апостолов не шли чередой, за окном стояла иссеченная дождями темень — к тусклому, промозглому рассвету медленно катилась ночь, а кот все сидел на диване и топорщил усы, ловя сигналы из тридевятого царства, тридесятого государства, которое теперь совсем уж рядом, в этом удивительном и прекрасном мире вокруг, и виновато глядел в спину Серафиму — «что поделаешь, помехи, хозяин, помехи…
Борис Пшеничный
Капсула
Он пришел встречать Покровского на вертолетную площадку, но представляться не спешил. Сидел на камне у дальнего края поляны, жевал сухую былинку, перебрасывая ее из одного угла губ в другой, и безучастно наблюдал за высадкой.
Гость неумело выбрался из вертолета, обеими руками принял от пилота невероятных размеров саквояж, не удержал, уронил, сам чуть не упал. Кое-как ухватив саквояж за одну ручку, он уже не пытался его поднять, потащил волоком по траве — лишь бы побыстрее и подальше от свистящих над головой лопастей. Вертолет, казалось, желал того же — побыстрее, подальше и, едва избавившись от пассажира, обрадованно взревел, рывком оттолкнулся от грунта, в горбатом полете, даже не набрав высоты, умчал к горизонту. Оглушенный, встрепанный воздушными вихрями, гость все еще куда-то волок непосильный багаж, оставляя за собой широкую полосу примятой травы. «Чем это так загрузился? Должно быть, приборы», — предположил Карпов, неторопливо направляясь к прибывшему.
Он обманулся в своих ожиданиях. Прежде ему не доводилось иметь дело с учеными. Покровского не знал ни в лицо, ни по фотографиям, и, когда по рации предупредили, что прилетит доктор, физик, профессор да еще громкий лауреат, воображение нарисовало нечто солидное, внушительное, крупногабаритное. А тут: сухонький, тощенький, какой-то недокормленный, а рядом с брюхатой сумкой — совсем гном, сам мог бы в нее вместиться.
— Дайте-ка мне, — предложил, подойдя, Карпов, но опоздал с помощью. При очередном рывке лопнула ручка, тут же, не выдержав варварского обращения, разошлась застежка-молния, и из саквояжа, раскатываясь во все стороны, посыпались консервные банки. («Вот так приборы!») Ничего больше не было. Только консервы. В великом множестве.
Подняв одну из банок, Карпов прочел: «Завтрак туриста».
Профессор-гном бросился собирать, руками и ногами пытался согнать консервное стадо в кучу, но у него ничего не получалось. Банки увертывались, выскальзывали и разбегались еще дальше.
— Да оставьте вы их! — остановил его Карпов. — Никуда они не денутся.
— И правда, — неожиданно легко согласился гость. — Куда им деться!
— Я потом солдат пришлю, подберут, — пообещал Карпов.
— Совсем не обязательно, пусть себе… Не нужны они мне. Это все жена…
Покровский осекся и беспомощно-виновато посмотрел на Карпова: я сморозил глупость, да? Вы уж милостиво простите. Здесь, конечно, не место поминать домашних, как-то вырвалось; хотелось объяснить, откуда — будь они неладны! — эти консервы. Он их и пробовать никогда не пробовал, не знает даже, какие на вкус. Отказывался, сопротивлялся, да женщин разве переспоришь: жена и слышать не хотела, из дома не выпускала — бери, и все! — иначе никуда не поедешь. Почему-то решила, что он здесь с голоду…
— С голоду мы вам умереть не дадим, — Карпов с невольной жалостью взглянул на заморыша-лауреата: много ли такому надо? — А жена знает, где вы и зачем?
Гость не ответил, но вопрос заставил его подобраться, напомнив о чем-то, что одно только и могло занимать его мысли.
— Это далеко отсюда? — напряженно спросил он.
— Не очень. Хотите сразу туда?
— Как вы считаете? Может, пока…
У профессора был такой вид, будто над ним все еще сновали вертолетные лопасти и он не знал, куда от них деться. Даже голову вобрал в плечи.
— Успеется, — сказал Карпов. — Устроитесь, отдохнете, потом можно и туда.
С гостем ему все стало ясно. Уводя его с вертолетной площадки, он пнул в сердцах подвернувшуюся под ноги банку консервов, словно она в чем-то была виновата.
На подходе к лагерю их встретил рослый детина в выцветшей гимнастерке и яростно нагуталиненных сапогах. Приблизившись, он замялся, не зная, к кому обратиться, потом все-таки решил, что гость слишком жидковат, чтобы брать его в расчет, и, развернувшись к Карпову, начал было докладывать. Карпов прервал его:
— Собери, Гуськов, всех, кто есть, — распорядился он и повел Покровского по лагерю.
Собственно, какой там лагерь! На расчищенной от кустарника поляне вразброс стояли три армейские палатки, обложенные понизу подсохшим дерном. Одна — человек на десять, две другие — поменьше. Над самой крайней нависала антенна.
— Там у нас рация, — пояснил Карпов. — Прошу сюда.
Он подвел профессора к ближайшей палатке, откинул полог.
При своем росте Покровский вошел, не сгибаясь, как в дверь.
Избалованный городским комфортом и не бывавший даже в сельской избе, он со жгучим интересом экскурсанта оглядел скудную обстановку походного жилья. Складной пластиковый стол, к нему такой же стул, по бокам две тщательно заправленные раскладушки, и между ними в изголовье — поставленный на попа деревянный ящик, служащий, видимо, тумбочкой.
И все это — надо же! — симметрично расставлено, аккуратно уложено, нигде ни соринки, ни морщинки, ничто не торчало и не выпирало. Солнечный свет и тот, проникая сквозь плотную палаточную ткань, терял природную лучистость, лил ровно, чинно — сплошной охровый плафон.
Покровский мялся у входа, не решаясь пройти: вдруг что-то заденет, сдвинет, не там встанет, нарушит непостижимый для него порядок.
— Не хоромы, конечно, да нам что, гостей не принимать, — Карпов по-своему понял замешательство профессора. — Но, хотите, могу отселиться.
— Нет, что вы! Ни в коем случае! Вдвоем веселее, — поспешил заверить Покровский.
— Что верно, то верно: вместе надежнее. Одному здесь и не уснуть… Да вы проходите, садитесь.
Карпов выдвинул из-под стола единственный стул, сам остался стоять. Покровский и не подумал сесть. Он все еще чувствовал себя как в музее, где за черту не переходить, громко не говорить, руками не трогать.
— Вот как у вас… Своеобразный, я бы сказал, уют, — подвел он наконец итог своим впечатлениям. — Боюсь только, я вам…
Не найдя подходящего слова, Покровский пустился в пространные извинения. Не обессудьте, мол, если ненароком намусорит, наследит. С аккуратностью, видите ли, у него сложные отношения. Скорее даже он неряха. Не по убеждению, нет, чистоту и порядок он уважает, — по натуре такой, не собран и не приучен. На этой почве у него дома частенько случаются недоразумения. Жена-то чистюля, крайняя противоположность, ну и, естественно, конфликты. Но здесь он уж постарается, будет следить. Как положено, по уставу. Устав ведь для всех, для него тоже, хоть он и штатский.
«Что ты можешь знать об уставах? — усмехнулся про себя Карпов. — Жена — вот весь твой устав».
— Вы только, пожалуйста, поправляйте меня, если что не так, не стесняйтесь, — с детской серьезностью попросил Покровский. Он, оказывается, уже думал, как ему втянуться в лагерную жизнь, приспособиться к «железной» воинской дисциплине, и имеет на этот счет кое-какие практические соображения.
Профессор не успел изложить свои соображения. Снаружи послышались команды на построение, топот солдатских сапог, и Карпов повел его знакомиться с личным составом отряда.
До чего же это непристойно, когда все в военной форме, а ты один в цивильном костюме. Стоишь, как голый. И смотрят на тебя, как на голого. В бане проще, там все нагие.
Покровский старался держаться позади Карпова, выглядывая из-за его плеча. Убей бог, если он кого запомнил, хотя в строю было всего шестеро. (Еще один, по докладу Гуськова, находился в наряде.) Обходя шеренгу, каждому пожимал руку, каждого ему называли по фамилии. Фамилии разные, а вот лица… Все казались на одно лицо. Единственное, что он тогда усвоил, — различия в званиях. Те, что в строю, — рядовые, Гуськов — сержант, а Карпов, выяснилось, — майор: звездочки-то на погонах не лейтенантские, покрупнее, — как это он сразу не разглядел!