Никто менее его не был книгоедом; он величайший рисовальщик в литературе.
Он помещает своих героев, мелкий люд, ремесленников или крестьян, чиновников или лавочников, проституток или бродяг, в рамки с ясно обозначенным, но слабо окрашенным пейзажем, и этот упрощенный пейзаж сейчас же дает тон рассказу. Если действие развивается быстро, среди неразвитых «простых» душ — фон обозначается широкими мазками, без тонких деталей. Если же более сложные души колеблются или медлят, художник останавливается вместе с ними, чтобы насладиться созерцанием какого-либо уголка природы, рассмотреть мелкую подробность куста или цветка, оврага или морского прибоя.
Если вдруг герои его склонны к мечтательности — горизонт расширяется, пейзаж принимает меланхолический оттенок, чтобы выделить задумчивый силуэт, и тогда «декорация» будет появляться постоянно, видоизменяясь сообразно ходу страстей, которым она служит подспорьем.
Таким образом, в своих описаниях природы Мопассан не позволяет себе выдумывать то, чего не видят его герои, добровольно сужая свой горизонт до уровня зачастую даже скудной, механической восприимчивости.
Никогда равнодушная природа не принимает прямого участия в злоключениях его героев; ей дела нет до их радостей и скорбей; один только раз Мопассан изменяет этому принципу: большие грустные вязы ропщут и плачут над телом убитой Малютки Рок.
А между тем Мопассан страстно обожает природу, одна она трогает его, и в его обращениях к ней чувствуется затаенный лиризм. Тем не менее он владеет собой, словно артист, он сознает, что он повредит рассказу, допустив излияния влюбленного.
Появляется незнакомец… Мы видим, как он идет вдоль забора, стучится в дверь и сейчас же мы узнаем, откуда он и что ему надо. Слово, брошенное им, походка, жест, оторванная пуговица — все это объясняет нам его. Мы отгадываем его инстинкты, его характер, его привычки. Несколько слов, очень простых, естественно, как бы случайно соединенных, совершили это чудо. Благодаря прирожденному чутью, писатель сразу выделяет характерную подробность, типичную особенность, которые определяют и героя рассказа. В этом Мопассан не имеет себе равных.
Он понимает и объясняет своих героев без сознательного усилия. Он просто смотрит на них, на лету схватывает и отмечает все жесты, происхождение, связь и значение которых он отгадывает, и которые говорят его уму более, нежели словесные излияния и признания. Он сразу проникает в тайну человеческих лиц, отгадывает грусть и улыбки, замечает «разговор» жестов. Ничто не остается скрытым от его проницательного взгляда, который представляет собой чувствительный аппарат для тончайших измерений, делает излишними логические пояснения и дедукции и позволяет ему читать по желанию «все смутные тайны, заключающиеся в сердце».
Мопассан унаследовал от доктора Ларивьера из «Госпожи Бовари» взгляд острее ножа, который проникает в душу и обнажает ложь, вопреки уверениям и стыдливости. В воспоминаниях Сеит-Бёва можно прочесть эту поразительную заметку: «Гомер говорит «γοεω» — вижу, представляю. Видеть и представлять — это одно и то же, это уже не ощущение, это уже мысль, перцепция». Для Мопассана — видеть и составлять представление — одно и то же.
Он быстрыми штрихами набрасывает увиденное. Его произведения — богатые коллекции прекрасных эскизов, синтетических набросков. Как все великие художники, он упрощает. В его рисунке — никакой намеренной поэзии, никакой притворной наивности, но — верность и точность линий, совершенное чувство движения, ритмическая легкость и биение самой жизни. Исполнение его портретов всегда детально точно, но никогда Мопассан не согревает их нежностью, не смягчает добродушием.
Иногда контуры обозначаются резче: появляется карикатура. Это Калло или Гогарт, Гойа или Моннье, скорей всего, Домье. Как и этот последний, он любит выставлять напоказ обезображенные тела, формы, изуродованные старостью и сидячей жизнью. В особенности женское тело, «бывшее столь нежным», рисуется им со сдержанной усмешкой, опозоренное возрастом, заклейменное морщинами и рубцами, уродливо атрофированное или раздутое. Подобно Домье, он мастер «озверять» лица под влиянием грубых аппетитов, воинствующей вульгарности, бессмысленных мечтаний и неизлечимой глупости, и, может быть, в эти минуты он интенсивнее всего испытывает «радость творчества».