«Ба! — сказал ему товарищ на другой день после появления книги, подражая скептическому тону самого автора. — Ба! Госпожа Андермат поступит, как другие: она снова сойдется с Бретиньи после его свадьбы».
Но Мопассан пришел в негодование и серьезно рассердился: «Нет, она не такая, как другие, за это я ручаюсь!.. Я вижу, что вы в нее не всмотрелись!»
Но этот первый сентиментальный порыв, удививший его почитателей, на время исчезает; через год появляется «Пьер и Жан», это великолепное произведение, шедевр по силе жизненной правды, как бы вылепленное из самой жизни, без всякой примеси литературных приправ или романтических комбинаций. Читатель узнает в полной неприкосновенности прежние принципы мастера.
Но тем не менее он затронут. В последующих книгах его невозмутимость рушится, как здание, долго и медленно подкапываемое. С волнением, постоянно возрастающим, он будет рассказывать, лишь слегка маскируя их, все свои физические страдания, все муки ума и сердца.
В чем же тайна этой эволюции? Чтение его произведений в достаточной степени открывает нам ее. Средневековый сказочник был принят в замок, он был допущен в «комнату дам». Он отказался от прославивших его фаблио, чтобы писать прекрасные романы о любви и смерти. Отныне Мопассан посещает светские салоны и описывает их. Уже давно он решил расширить свой творческий диапазон; писатель, по его словам, «должен держать всякий товар и описывать ступеньки тронов, как и менее скользкие ступеньки кухонь».
Поддержанный советами, ободренный успехами товарища-литератора, он захотел, в свою очередь, измерить взглядом, который он считал беспощадным, светское общество своего времени. Как наблюдатель, он надеялся собрать обильную жатву, как человек — он надеялся, может быть, заглушить свои предчувствия и кошмары шумным оживлением.
Везде его встречали, баловали, славили, но свет не мог ни овладеть им, ни ослепить его.
«Сколько я вижу голов, типов, сердец и душ! — пишет он. — Какая клиника для писателя! Отвращение, которое внушает мне это человечество, заставляет меня еще более жалеть, что я не смог сделаться тем, кем более всего хотел быть — сатириком-разрушителем, обладающим жестокой и осмеивающей иронией, Аристофаном или Рабле».
И он прибавляет:
«Все ученые, все художники, все умы, попадающие в свет, превращаются в неудачников. Свет убивает в зародыше всякое искреннее чувство, пуская по ветру вкус, любознательность, желание, небольшой огонек, который горит в нас».
(Из неизданных писем).
Но Мопассан должен был примениться к условиям новой жизни, подчиниться ее искусственности и условности, познакомиться с терминологией клубов, прелестью нежных и пленительных разговоров, возбуждающей привлекательностью флирта. Свет, для которого он не был создан, затянул и опутал его невидимыми сетями. Человек инстинкта приобрел в нем вкус к утонченности, познал дисциплину цивилизации.
Писатель живет некоторое время в этой искусственной зачарованной среде, как вдруг болезнь его обостряется. Невралгия мучит его, таинственные, неизвестные еще, пронизывающие боли заставляют его вздрагивать, он ходит ощупью, полуслепой. Страдания его так ужасны, что он испытывает потребность кричать о них. Но одновременно совершается переворот, часто фиксируемый в клинических историях болезни: сердце его «сжимается» и смягчается. Он делается странно чувствительным, ум его открывается новым впечатлениям, представлениям.
Страдание, дорогая плата великих людей, о котором говорил Доде — облагораживает личность Мопассана. Прочтите это неожиданное признание:
«Думать — ужасное мучение, когда мозг представляет одну сплошную рану. У меня столько больных мест в мозгу, что мои мысли не могут прийти в движение, не вызывая у меня желания кричать от боли. Почему? Почему? Дюма сказал бы, что у меня плохой желудок; я думаю скорее, что у меня бедное, гордое и стыдливое человеческое сердце — то старое человеческое сердце, над которым смеются, но которое волнуется и болит. Бывают дни, когда я об этом не думаю, но все же страдаю, так как принадлежу к разряду чрезмерно чувствительных. Но я этого не говорю, не высказываю и даже, как кажется, очень хорошо скрываю. Меня, без сомнения, считают индифферентнейшим человеком в мире. Я лишь скептик, а это далеко не то же самое, — скептик, потому что у меня острое зрение. И мои глаза говорят моему сердцу: «Спрячься, старик, ты смешон», и оно прячется».
(Из неизданного письма).
В этой цитате можно ясно прочесть между строк борьбу между вчерашней и сегодняшней душой. Напрасно Мопассан прилагает все усилия, чтобы скрыть эту неожиданную чувствительность: отныне она делается все более и более ясной. Для писателя прошло время прекрасных молодых порывов в поисках истины, которой мир не знает или «притворяется незнающим». Он преследуем сожалениями, мучим дурными предчувствиями. Он испытывает непобедимую потребность гипнотизироваться созерцанием неизвестного и задавать вопросы необъяснимому. Он сознает, что нечто разрушается в нем, и ему часто представляется двойственность его собственного я, существование двух наблюдающих друг за другом индивидуумов. Он догадывается, что безумие гонится за ним по пятам, подстерегает его и готовится к прыжку. Охваченный ужасом, он пробует убежать, но на море как и в горах, природа, бывшая его убежищем, теперь пугает его; ему кажется, что он слышит, как ее «скорбный и чудный голос» подтверждает неумолимый приговор.