Бредут по снегу белые льдины, временами заостряясь кверху и пронизывая безмолвие ночи тоской, — им, должно быть, холодно и неуютно на севере. Неужели и они способны чувствовать холод и неуют? Ведь на то они и льдины, чтобы рождаться и жить па севере, чтобы крепчать на морозе, когда крепчает мороз. И замирать, подняв кверху вершины, под оглушительный вой ветра, — так, что невозможно понять, кто там воет, а кто замирает… На то они льдины… А может быть, все-таки волки?
Они похожи на легенды древних тысячелетий, на бродячие легенды, в которых давным-давно умерла жизнь… Может быть, они бродят в поисках утраченной жизни? Может быть, потому так свирепо отнимают ее у других?.. Как будто, отнимая жизнь у других, можно обрести собственную.
Белые льдины… Нет, все-таки белые волки…
Белые волки бродят по белому северу, и пронзают тоскливым воем полярную ночь, и затихают, один за другим уходя в легенды… Еще недавно их было много, а сейчас не встретишь ни одного. Еще недавно они отнимали жизнь у других, а сегодня у них отнимают жизнь… Как будто, отнимая чужую жизнь, можно что-то прибавить к собственной…
Белые волки уходят в легенду, в белую легенду полярных ночей. Так ушли в легенду туры, так уплыли в нее морские коровы, так улетели в нее странствующие голуби, которые последние шестьдесят лет странствуют только в легендах…
Легенды, тени прошлого, бродят по земле, пытаясь вернуть утраченную жизнь. Неужели настанет час, когда по земле будут бродить только легенды? Легенды о белых волках. О серых, красных и рыжих волках. О рыжих и черно-бурых лисицах. И о медведях бурых… Сколько будет бродить но земле легенд!
Тогда никто не поверит в белых волков. И, увидев белые тени, бредущие в полярной ночи, и услышав тоскливый вой в полярной ночи, их увидевший и услышавший скажет:
— Это льдины бродят на севере. Это льдины воют на севере. Потому что белые волки — это легенда. И белые медведи — это легенда. И белые чайки — это легенда. Не легенда только белые льды…
КАКОМИЦЛИ
Енот Какомицли живет в развалинах и с тоской вспоминает те дни, когда здесь еще не было никаких развалин и даже не было строений, а были сплошные девственные леса… Время, подумать только, что делает время! Сначала оно возводит строения, потом превращает их в развалины, в которых живут лишь воспоминания да еще он, енот Какомицли.
Другие еноты живут в лесах, и их не смущает тот факт, что лесов становится все меньше и меньше. Когда вырубают их лес, они переходят в другой, вместо того чтобы оставаться на вырубке и вспоминать те дни, когда здесь был настоящий лес…
Мало кто в Америке помнит сегодня енота Панду, который в свое время эмигрировал в Азию. Он там неплохо устроился, тщательно скрывая, что он — енот, потому что еноты в Азии не водятся. Он вынужден был выдавать себя за медведя и даже внешне изображать медведя, так что его даже стали относить к семейству медведей. Позор!
— Ты не о семействе заботься, а о семье! — ворчит на Какомицли его жена. — Погляди, где мы живем: стыдно сказать — в развалинах!
Какомицли не стыдно, что он живет в развалинах.
Для жены Какомицли это — слабое утешение.
— Нормальные еноты заботятся о семье, И лишь такие, как ты, ненормальные, заботятся о целом семействе.
Хорошо, пусть ненормальные, соглашается Какомицли. Когда все будут нормальные, тогда каждый будет заботиться лишь о собственной семье. Наше спасение в том, что у нас есть еще ненормальные, которые заботятся не о семье, а о целом семействе. О семействе Енотов. О семействе Медведей. О семействе Людей.[19]
Потому что если хочешь сохранить свою собственную семью, нужно как минимум сохранить Семейство.
ПЕСНЯ ЖАВОРОНКА
Чем дальше Жаворонок уходит в небо, тем милее ему земля и тем звонче о ней его песня.
Он кругами поднимается вверх, все выше и выше, и уже видит землю лишь в контурах, в общих чертах. И в этих чертах — все самое для него дорогое.
И Жаворонок поет, и песня его все звонче.
Потому что он удаляется от земли.
Поет Жаворонок.
И от этой песни, в которой земля так хороша, его начинает тянуть обратно на землю. Чем больше поешь о земле, тем сильнее тебя тянет на землю…
Пора возвращаться.
И Жаворонок возвращается.
Он все ближе и ближе к земле, он уже видит ее не в общих чертах, а в подробностях. В таких знакомых подробностях…[20]
И песня его все тише.
Наконец она совсем обрывается, хотя он еще не долетел до земли.
Молча он садится на землю. Молча смотрит по сторонам. Все те же травы, все те же груды земли, все тот же его родной дом, и все то же родное его семейство…
Все такое знакомое, такое привычное…
Жаворонка опять тянет в небо.
И он поднимается — все выше и выше.
И песня его все звонче, прекрасная песня, в которой земля так хороша, что невозможно от нее улететь, хочется вернуться на землю.
ПЛОВЕЦ В ПУСТЫНЕ
Песок струится под ветром, вздымая волны барханов, он покрывается зыбью, зыбучей, словно вода. И уходит за горизонт, не скованный берегами, с тихим шуршанием — сухим плеском… Те, кто в этом шуршании не слышат плеска воды, никогда не полюбят пустыню так, как любит ее игуана Ума.
Там, где того, кто не любит, подстерегает опасность, того, кто любит, ожидает спасение. Игуана Ума в случае опасности ныряет в песок, как можно нырять только в воду, и плывет под песком, как плывут под водой те, для кого вода — родная стихия.
Когда стихия родная, она ведет себя как родная — будь то вода, воздух или песок. А когда стихия чужая, она тебя иссушит в воде, утопит в самой безводной пустыне.
Такова природа вещей. Такова природа. Либо она родная стихия, либо стихийное бедствие.
БОЛЬШИЕ И МАЛЕНЬКИЕ
БОЛЬШИЕ И МАЛЕНЬКИЕ
(Трактат)
Есть в нашей жизни прекрасная пора, когда мы еще не делим окружающих на позвоночных и беспозвоночных, челюстных и бесчелюстных, головоногих и брюхоногих, — когда мы делим всех лишь на больших и маленьких. Это самая начальная пора в нашей жизни, когда мы являемся в мир маленькими в надежде со временем стать большими. Поэтому в каждом для нас наиболее важно одно: он уже большой или он еще маленький.
Но если этот признак останется для нас решающим на всю жизнь, если, даже став большими, мы будем по-прежнему делить всех на больших и маленьких, то это значит, что сами мы нисколько не выросли, то есть, внешне-то мы выросли, но внутренне стали, может быть, еще меньше, чем пришли в этот мир. Жизнь дает немало примеров такого обратного роста.
Не все, конечно, мельчают так, как Удивительная лягушка, которая от своих детских, головастиковых, двадцати пяти сантиметров доходит до взрослых пяти или даже двух. Некоторые с виду вроде бы вырастают, но если к ним внимательно приглядеться, то становится ясным, что нет, не выросли они со времени своего детства, и детство в их жизни осталось вершиной, с которой они опускались и опускались вниз.
Они даже как-то утратили свою индивидуальность. Дети как мы знаем, все хороши, но каждый по-своему, и как печально, что, вырастая, они теряют свое лицо.[21] Потому что они так и не стали по-настоящему большими.
Можно, конечно, все свалить на условия. Можно даже сослаться на пример мошек, которые на севере слывут кровососами, а на юге питаются только цветами. Однако если следовать примеру мошек, тогда, конечно, трудно вырасти.
Но дело тут, конечно, не только в примерах. Для рыбки Пандаки в океане достаточно примеров грандиозного роста, а сама Пандака ростом не больше муравья. О чем она может поговорить, допустим, с рыбой Акулой? Конечно, с Акулой приятно поговорить, чтобы потом рассказывать своим: «Вчера мы беседовали с Акулой…» Но сколько бы Пандака ни беседовала с Акулой, никакой беседы из этого не получится, потому что, во-первых, Акула не услышит Пандаку, потому что слух ее рассчитан на более громкие звуки. А во-вторых, Акула не увидит Пандаку, потому что зрение ее рассчитано на более крупных собеседников. Но побеседовать все равно интересно — не для Акулы, конечно, — но для Пандаки невероятно интересно. Чтобы потом рассказывать своим: «Вчера мы прекрасно побеседовали с Акулой…»
19
21