Он сделал глоток.
— В то время уборка производилась после рабочего дня. Уборщицы приходили к шести. Все, кроме нее. Они приходила на час раньше, когда шеф, как правило, сидел у себя в кабинете. Шеф обычно отпускал секретаршу в пять часов, чтобы оставшийся час без помех заняться чем-то другим. Не знаю, чем именно. Но могу догадаться, — добавил он и поглядел в окно.
Уже смеркалось. Иенсен посмотрел на часы. Четверть седьмого.
— Точно в четверть шестого она открывала дверь его кабинета, заглядывала туда, говорила: “Ах, простите” — и снова закрывала дверь. Когда он уходил домой или просто шел в туалет или еще куда-нибудь, он всякий раз успевал заметить, как она скрывается за углом коридора.
Иенсен раскрыл было рот, хотел что-то сказать, но тут же передумал.
— Особенно соблазнительной казалась она со спины. Я хорошо помню, как она выглядела. Она носила голубую юбку, белую косынку, белые туфли на деревянной подметке — только на босу ногу. Должно быть, она кое-что пронюхала. Помнится, про шефа ходили разговоры, что он не может равнодушно видеть подколенные ямки ни у одной женщины.
Хозяин встал, подошел, волоча ноги, к выключателю и зажег свет.
— С тех пор как шеф начал повсюду натыкаться на нее, дело двинулось вперед семимильными шагами. Он у нас славился по этой части. Говорили также, что он любит знакомиться по всем правилам. Вот пижон, верно? И знаете, что было дальше?
Лампочка под потолком была окутана толстым слоем пыли и светила сквозь него робко и неверно.
— Она ему толком не отвечала. Пробормочет что-то смиренное и невразумительное и уставится на него глазами лани. И так все время.
Иенсен добавил к первой вторую звездочку. Шестиконечную.
— После этого она накрепко засела у него в голове. Он рыл землю носом. Он пытался выяснить ее адрес. Не вышло. Черт ее знает, где она обитала в ту пору. Говорили даже, что он посылал людей выследить ее, но она ускользала от них. Потом она начала приходить на пятнадцать минут позже срока. А он все сидел. Она приходила с каждым днем позже и позже, а он по-прежнему сидел у себя в кабинете и делал вид, будто чем-то занят. И вот как-то раз…
Он умолк. Иенсен терпеливо ждал полминуты. Потом он поднял глаза и без всякого выражения посмотрел на рассказчика.
— Можете себе представить, что шеф совершенно ошалел. Однажды она вообще заявилась в половине девятого, когда остальные уборщицы давно ушли. В кабинете у него было темно, но она прекрасно знала, что он еще здесь, потому что видела на вешалке его пальто. И вот она начала расхаживать по коридору, грохоча деревянными подметками, а потом вдруг взяла свое ведро, вошла к нему и захлопнула за собой дверь.
Он рассмеялся громко и с клекотом.
— Чего бы-ло! — сказал он. — Шеф стоял, притаившись за дверью, в одной рубашке, он взвыл и как набросится на нее; содрал с нее платье, опрокинул ведро, повалил ее на пол. Она, конечно, отбивалась, и вопила, и…
Рассказчик перебил себя на полуслове и поглядел на слушателя с нескрываемым торжеством.
— …и как по-вашему, чем это все кончилось?
Иенсен упорно созерцал какой-то предмет на полу, и определить, слушает ли он, было затруднительно.
— В эту секунду ночной вахтер, в форме, конечно, и со связкой ключей на животе, распахнул дверь и посветил своим фонарем. Когда он увидел такую картину, он до смерти напугался, быстро захлопнул дверь и давай бог ноги. А шеф припустил за ним. Вахтер — в лифт, а шеф за ним — успел вскочить, прежде чем закрылись двери. Он думал, что вахтер поднимет страшный шум, а бедняга просто до смерти перепугался и решил, что его прогонят с работы. Уж конечно, она все наперед рассчитала и знала с точностью до секунды, когда вахтер делает обход и засекает время на контрольных часах.
Рассказчик прямо забулькал от подавляемого смеха и самозабвенно запустил руки в сбитые простыни.
— Итак, вообразите: шеф концерна садится в лифт в одной нижней рубашке, а вместе с ним едет окаменевший от страха вахтер в полной форме, даже при головном уборе, с фонарем, дубинкой и большой связкой ключей. Ну, доехали они почти до бумажного склада, тут кто-то из них спохватился, остановил лифт, нажал другую кнопку, и они снова поехали вверх. Но пока они добрались доверху, вахтер успел из вахтера превратиться в коменданта здания, несмотря на то что за все время не издал ни звука.
Рассказчик умолк. Огонь в его глазах погас, он сразу сник.
— Прежний комендант получил отставку за неумение подбирать кадры.
Потом начались переговоры, и уж тут она разыграла все как по нотам, потому что ровно через неделю мы узнали из приказа по редакции, что наш главный редактор отстранен от должности, а еще через пятнадцать минут в редакцию заявилась она, и тут пошла такая свистопляска…
Рассказчик вдруг спохватился, что у него есть бутылка, и отхлебнул из нее.
— Понимаете, журнал у нас был неплохой, но расходился он плохо. Хотя мы писали исключительно о принцессах и о том, как наилучшим образом печь пряники, для широких читательских кругов он был все-таки чересчур сложен, и шел даже разговор о том, чтобы прикрыть его. Но тут…
Он испытующе поглядел на Иенсена, чтобы установить лучший контакт с аудиторией, но поймать его взгляд так и не сумел.
— Она учинила форменный погром. Практически она разогнала почти всех сотрудников и набрала на их место самых феноменальных идиотов. Ответственным секретарем редакции она назначила одну парикмахершу, которая даже не подозревала о том, что на свете существует точка с запятой. Когда ей первый раз попалась на глаза пишущая машинка, она зашла ко мне спросить, что это такое, а я так дрожал за свое место, что не смел даже огрызнуться. Помнится, я ответил, что, должно быть, мы имеем дело с очередной выдумкой всяких там интеллигентов.
Он задвигал беззубыми челюстями.
— Эта гадина ненавидела все причастное к интеллигентности, а с ее точки зрения интеллигентностью считалось решительно все начиная с умения связно излагать свои мысли на бумаге. Я смог усидеть единственно потому, что “вел себя не так, как другие, — не умничал”. И потому, что взвешивал каждое свое слово. Я помню, как один репортер из новеньких сдуру рассказал ей историю о другом главном редакторе, нарочно, чтобы выслужиться. История была подлинная и до чертиков смешная. Вот послушайте: какой-то сотрудник идеологического отдела явился к редактору отдела культуры в одном из крупнейших журналов и сказал, что Август Стриндберг — мировой писатель и что картину “Фрекен Юлия” можно, без сомнения, напечатать в иллюстрациях, если предварительно слегка переработать ее, убрать из нее классовые различия и другие непонятные места. Редактор глубокомысленно нахмурился, а затем переспросил: “Как, ты говоришь, его зовут?” А идеолог ему и отвечает: “Август Стриндберг, будто сам не знаешь”. И тогда редактор сказал: “Не возражаю. Скажи ему, чтобы он забежал завтра в “Гранд-отель” часиков около двенадцати. Мы с ним позавтракаем и перетолкуем насчет гонорара”. Ну, репортер, стало быть, все это ей и рассказал. А она смерила его ледяным взором и говорит: “Не нахожу в этом ничего смешного”. И спустя два часа он уже собирал свои манатки.
Рассказчик опять захихикал себе под нос. Иенсен поднял глаза и без выражения посмотрел на него.
— Сейчас начнется самое пикантное. Эта ведьма благодаря своей уникальной глупости сумела вдвое увеличить тираж за полгода. Журнал заполонили фотографии собак, и детей, и кошек, и цветов, и гороскопы, и френология, и как надо гадать на кофейной гуще, и как поливать герань, и ни одной запятой не было там, где положено, а народ его покупал. То малое, что именовалось текстом, было так ничтожно и так наивно! Оно вполне могло выдержать конкуренцию с тем, что пишется сегодня. Мне, черт меня подери, не разрешали написать слово “локомотив”, не объяснив, что это, мол, такой аппарат на колесах, он ходит по рельсам и тянет за собой вагоны. А для нашего шефа это была великая и знаменательная победа. Все в один голос превозносили его беспримерную дерзость и дар предвидения и утверждали, что этот маневр произвел революцию в журнальном деле и заложил основы современной журналистики.