Леонид Павлович потянулся за папиросами, но жена торопливо перехватила его руку:
— Нельзя же, Леша. Зачем?
Он бросил папиросу на стол:
— Забылся.
— Кто теперь за тобой смотреть-то будет? — улыбнулась Полина Георгиевна. — Разве ординарца попросить.
Он не ответил, глядя на огни в окнах казарм. Неожиданно для себя сказал:
— Сегодня я встретил Карпова.
— Карпова?.. Это который?
— Помнишь, рассказывал тебе о Халхин-Голе?
— Неужели? Почему же ты не привел его? Я так хочу его видеть!
— Тут история... — мягко усмехнулся Подгалло. — Не хочет он меня узнавать, вот тебе и все. Будто бы и незнакомы совсем. Я подумал, подумал и решил: пусть так и будет. Еще смутишь человеку душу, а нам с ним служить. Он теперь младший политрук.
— Эх, Леонид Павлович, Леонид Павлович, дорогой ты мой комиссар! Ничего-то ты не знаешь о душе его. Он теперь рад до смерти, что опять с тобой встретился. Ты ему как родной. Разве тебе-то чужой он?
Подгалло кашлянул, неохотно ответил:
— Ну, тут несколько иное.
— Сколько же ему лет?
— Да года двадцать три-двадцать четыре.
— Совсем мальчик.
— Ну, ты скажешь. Мальчик! Он сегодня... — и Подгалло не без гордости рассказал о том, что случилось на заимке. — Хорош мальчик! — Подгалло встал.
— Хорош, хорош, — торопливо поднялась Полина Георгиевна. — Нашему почти ровесник.
— Да. Почти, — Подгалло долго смотрел на фотографию сына. Похож Витька и на него, и на мать. Оба они воплотились в нем. Так продолжается жизнь. — Ну, что ж, пора собираться, — он перешел в столовую, где на полу стоял раскрытый чемодан. — Молодец ты, мать. Как раз оставила место для бумаг.
Полина Георгиевна перечисляла все, что положила, вопросительно поглядывая на мужа: не забыла ли чего? Нет, не забыла. Пожалуй, если бы собирался он сам, как тогда в Финляндию с лыжным батальоном, то, наверное бы, оставил и бритву, и теплое белье.
— Плохо вам придется! — тревога снова звучала в голосе Полины Георгиевны, и вся она, маленькая, хрупкая, заметно напряглась. — Такая война страшная, Леня...
Целуя ее мягкие теплые губы, Подгалло вспомнил, что эти же слова говорила она сыну, когда тот, бодрый, смеющийся, получив назначение, уезжал на фронт. И тогда она не плакала, и тогда ее глаза были такими же сухими и строгими.
Оба они на мгновение обернулись и посмотрели на большой портрет сына, видимый в раскрытую дверь.
Римота бежал из части, как только их рота вернулась в казармы. Он обратился к самому командиру роты и попросил отпуск на сутки, и тот, с суровым видом просмотрев карточку взысканий и поощрений, разрешил, тут же сделав в журнале соответствующую запись. Хингана Римота достиг на четвертые сутки пути, голодный и уставший до изнеможения. Хотя и говорится, что когда к неудобствам привыкаешь, их перестаешь замечать, к голоду, который Римота также причислял к «неудобствам», он привыкнуть никак не мог. Но он шел к цели. Он даже улыбался, представляя себе выражение лица унтер-офицера, который не застанет его в казарме в день отправки в командировку... к теням предков.
Его задержали в чаще, возле обрыва, когда он располагался спать. Все произошло просто и быстро, и Римота, вчерашний солдат, не мог не восхититься выучкой этих людей, одетых в лохмотья. Не успел он прилечь, как на него навалились трое, а четвертый обыскал и связал руки.
— Шпион! — сказал, с ненавистью глядя на Римоту, среднего роста быстроглазый китаец. Как выяснилось после, это был начальник партизанской заставы.
— К круглому отверстию пятигранный болт не подойдет, — улыбнулся Римота. — Семь раз проверь, а потом не верь.
Ему завязали глаза. После утомительной и длинной дороги он очутился в землянке. Когда с него сняли повязку, первое, что он увидел, опять были черные быстрые глаза начальника заставы.
— Кто ты? — негромко спросил сидевший у стола пожилой добродушный китаец, неторопливо набивая табаком коротенькую трубку-носогрейку.
— С чего начинать? С рождения? — вопросом ответил Римота. Пожилой китаец улыбнулся:
— Откуда бы ни начал, все равно придешь к концу. Говори, что хочешь. Мы слушаем, — и зажег трубку. — Чы Де-эне, — обратился он к быстроглазому, — садись, послушай и ты.
Третий, тоже пожилой, суровый, с резкими морщинами на темном от загара лице, полулежал на топчане, покачивая перевязанную руку. И Римота начал рассказывать.