– Помните «калитку в стене» Уэллса? – спросил Комацу, указывая на маленькую дверцу, которую я поначалу и не заметил. – Сейчас мы окажемся в ином времени, а может, и в ином пространстве, ибо они неразрывны – пространство и время.
– Тоннель в эпоху Эдо? – пошутил я, намекая на прославленную повесть моего коллеги и проводника. – В мир, созданный Комацу?
– Нет, – не принимая шутки, ответил он и молчаливым поклоном поблагодарил за комплимент. – И пространство и время изначально слиты в пустоте, из которой рождается все. Мы идем приобщаться к этой творящей пустоте. Мятущееся сердце человека тянет излить туда суету и тревогу.
– Здесь храм секты дзэн? – догадался я.
– Хай, – утвердительно улыбнулся Комацу, и мы, ускоряя шаг, пошли по уложенной неровными каменными плитами тропе к торию – воротам, выполненным в виде знака неба.
Что знал я тогда об учении дзэн? Очень немногое. Мысли мои были смутны, ожидания ошибочны.
«Секта дзэн не признает идолов, – писал Ясунари Кавабата, первый японский писатель, удостоенный Нобелевской премии. – Правда, в дзэнских храмах есть изображения Будды, но в местах для тренировки ив залах дзэн нет ни статуэток Будды, ни икон, ни сутр. В течение всего времени там сидят молча, неподвижно, с закрытыми глазами, пока не приходит состояние полной отрешенности. Тогда исчезает „я“, наступает „ничто“. Но это совсем не то „ничто“, что понимается под ним на Западе. Скорее, наоборот – это вселенная души, пустота, где вещи приобретают самостоятельность, где нет никаких преград, ограничений, где есть свободное общение всего во всем».
Дзэн много шире, чем религиозная секта. Это своего рода миросозерцание и организация окружающего мира. Знаменитая «чайная церемония» – пережиток одной из дзэнских мистерий. Не случайно и теперь приглашенные на церемонию гости попадают в покой, предназначенный для чаепития, по узкому темному лазу. Европейцам невдомек, что это символизирует блуждание духа. Точно так же не понимают они, что пузыри, тающие в фарфоровой чашке, символизируют преходящесть и жалкую непрочность всего окружающего. Именно в этой лопающейся пене, тщательно взбитой бамбуковым венчиком, и заключается смысл церемонии, а не в самом чае, зеленом и неподслащенном. И скупо написанное на тонком шелке какэмоно – будь то иероглиф или ветка сосны, – которое вы обнаружите в нише вашего гостиничного номера, может иметь отношение к дзэн. Даже искусство аранжировки цветов в вазе – икэбана – способно выразить идею пустоты: освобождение от формы бытия, восстановление подлинной первоприроды человека, возвращение к вечным истокам.
Эти стихи принадлежат поэту-монаху, жившему в пятнадцатом веке.
В икэбана есть три плана: земля, человек, небо. Человек объединяет – основное положение буддизма – землю и небо. В букете из какой-нибудь сосновой ветки, камыша и цветка хризантемы эта идея выражена с предельной простотой и отстраненностью.
«Горсть воды или небольшое деревце вызывает в воображении громадные горы и огромные реки. В одно мгновение можно пережить таинства бесчисленных превращений», – вторит средневековый мастер икэбаны.
Та же идея отражения большого в малом, преломленная сквозь пустоту, заложена и в неповторимых японских садах.
Минуя храм, мы обогнули крытую веранду и очутились на пустыре, с трех сторон огороженном высокой каменной стеной. Здесь были лишь камни разных размеров – неровные и замшелые – и мелкий гравий, который с помощью грабель уложили в нехитрый концентрический узор. Наглядная символика океана, окружающего скалистые острова.
– С какого бы места вы ни смотрели на эти камни, вам никогда не увидеть их все сразу, – объяснил Комацу. – Недосказанность природы.
Он умолк и за все то время, что мы пробыли в саду «молчаливого созерцания», не проронил больше ни слова. О чем он думал, прислушиваясь к зову пустоты? Было ли дано ему пережить «сатори» – мгновенное озарение, приоткрывающее суть вещей? Не знаю…
Зато на обратном пути, когда за поляроидными стеклами машины уже неистовствовала световая феерия Гиндзы, Комацу неожиданно сказал:
– Для меня эти камни олицетворяют Японию. Непонятной игрушкой она поднялась из водной стихии и в один кошмарный день исчезнет в волнах, унося в небытие все великое и низменное, что успело взрасти среди нагромождения камня.
Я не придал тогда значения этой реплике, ибо догадывался, что лишь с очень большой натяжкой можно уподоблять сад камней эдакой модели островной страны Ниппон. Не возражая вслух, я по японскому обычаю промолчал и не назвал вертевшегося на языке слова «отрешенность».
Теперь я жалею об этом, поскольку понимаю, что уже тогда Комацу замыслил свое большое программное произведение «Гибель Японии». Стоило мне погрешить тогда против этикета (тому, кто привык считать молчание знаком согласия, это простительно), и мой собеседник, возможно, глубже раскрыл предо мной глубинную идею задуманной вещи. Впоследствии, когда я работал над предисловием к русскому изданию уже законченного произведения («Гибель дракона»), мне было бы куда легче истолковать его подтекст, потаенный – основной по японским канонам – смысл. Впрочем, я, наверное, ошибаюсь. Простив мою оплошность, Комацу едва ли позволил бы допустить себе неучтивость. На мое возражение он бы ответил только молчанием-знаком несогласия.
Теперь, прочитав роман и даже посмотрев одноименный фильм, я совсем иначе понимаю его слова, оброненные на пути в отель «Нью Джапэн» ясным вечером 29 августа 1970 года. И меня снедает беспокойство и неуверенность в том, что я понял их достаточно глубоко. Ни тогда, ни два года спустя, когда принимал Комацу в Москве, я не заговаривал с ним о саде камней. И это понятно, потому что «Гибель Японии» была тогда всего лишь «вещью в себе», которую мог ощутить только творец.
Фабула романа очень точно, жестко детерминирована и вполне очевидна. Мне нечем ее дополнить, она не оставляет простора для толкований, без которых любое исследование становится просто бессмысленным. Речь, таким образом, может идти именно о подтексте, глубинной идее, которая остается «за кадром».
Повторяю, что не знаю, про что думал автор нашумевшего бестселлера о новой Атлантиде, когда его взгляд остановился на бесформенных глыбах. Но начало романа, его геологическая предпосылка позволяет мне сделать некоторую реконструкцию.
Японские мифы, записанные в книге «Кодзики» (буквально «Записки о древних делах»), повествуют о двух божественных началах бытия: мужском – Идзанати и женском – Идзанами. Соединившись, они породили главные острова Страны восходящего солнца, богов, людей и почти всю окружающую природу. Это была вполне благополучная космогоническая гипотеза, без взрывов и фантасмагорических катаклизмов, присущих борьбе Космоса с Хаосом. Но так продолжалось лишь до той минуты, пока Идзанами не надумала породить бога огня. Вырвавшись на волю, это олицетворяющее потаенный доселе пламень божество встряхнуло острова и продолжает делать это впредь, неся чудовищную неразбериху в сообщество первых небожителей. Не только неразбериху, но и самое смерть, потому что, когда из чресел первобогини-матери вырвались огненные языки, она застонала к умерла. Идзанати, подобно Орфею, отправился в преисподнюю, чтобы вырвать дорогую супругу из объятий смерти, но потерпел поражение, как и храбрецы океанавты, спустившиеся в батискафе на самое дно, терзаемое тектоническими подвижками. Оскорбленная тем, что муж посмел взглянуть на ее обожженный и обезображенный труп, Идзанами наслала на него сонм бесовских отродий. Спасаясь от преследующих его отвратительных ведьм, Идзанати, подобно героям многих сказок, бросил за собой гребешок, из которого выросли непроходимые леса, и головную повязку, обернувшуюся цепкими лозами винограда. Теперь ему в одиночестве следовало продолжить великую миссию миротворения. Из левого глаза, из правого глаза и из носа его должны были родиться главные боги синто: солнечная Аматэрасу-омиками, владычица Луны Цукиёми и беспокойный Сусаноо, которому предстояло натворить в этом лучшем из миров немало бед.