- Я его люблю, - сказала Светлана.
Ринат перестал смеяться.
- А ты разве никого не любил, кроме меня? - спросила она.
- Нет, - сказал Ринат.
- Ты врешь. У тебя много женщин было и есть.
Ринат сплюнул:
- Любовь-то при чем?
- Хочешь сказать, только меня любил? - со страхом спросила Светлана, подумав: а вдруг это так и есть?
И тогда нет ей прощения.
- Только тебя, сволочь, - сказал Ринат, и Светлана с облегчением услышала в его голосе, что он и ее не любил, он никого не любил и не думал об этом никогда, он под любовью другое понимал.
Ринат, недовольный, что разговор зашел в другую сторону, вернул его в практическое русло.
- Так ты скажешь, сука, кто он, или нет?
- Не скажу.
Ринат был, кроме того, что красив (раньше), еще и действительно умен. Ему хотелось сделать Светлане больно. И, поняв, что она этого вонючего гитариста действительно любит - то есть испытывает чувство мокрое какое-то, бабье, поганое, похожее на то, что у нее в теле Богом для мужчины создано, он сказал:
- Ладно. Сегодня ночью пришибу его.
- Не надо, - попросила Светлана.
- Надо, Федя, надо, - произнес с юмором Ринат фразу из какого-то комедийного фильма.
И ушел.
Еду Светлане приносила сестра мужа.
Открывала дверь, ставила на полу, закрывала дверь.
Никто не предполагал, что для этой цели мужчина нужен или что, как в тюремной камере, окошечко прорубить надо. Ринат был в покорности и бездейственности Светланы уверен.
Но в этот вечер, когда открылась дверь и появилась рука сестры с водой и хлебом, Светлана дернула ее за руку, бормоча извинения, быстро завязала ей рот полотенцем, а руки и ноги - простыней и пододеяльником, выскользнула из комнаты, пробралась на чердак, вылезла на крышу, по крыше спустилась на примыкающий к дому гараж, с гаража спрыгнула в сад и садом - к забору. Забор высокий и каменный, поверху колючая проволока, но при строительстве дома Ринат пожалел и не срубил большое дерево возле забора - снаружи до него все равно не допрыгнуть, не долезть, а о том, что дерево для перелаза кому-то из своих может понадобиться, у него, конечно, мысли не было.
Светлана взобралась на дерево, достигла ветви, с которой удобней всего было прыгать.
Высоко...
Она, обдирая кожу, сползла по ветке, повисла на руках, прыгнула.
Тихо охнула и, превозмогая боль, побежала.
Плутала улицами, переулками, выбежала к трамваю номер восемь.
Тут стала вести себя спокойно. Спросила у какого-то дяди:
- Сколько времени?
- Одиннадцатый. Поздно в гости собралась.
Успею, с уверенностью подумала Светлана.
Но ноги почему-то ослабели, присела на железку - остаток разбитой и раскуроченной до последней планки скамьи.
6
Милиционера КЛЕКОТОВА никто на белом свете не любил.
Он и сам не любил никого.
Может быть, его за это и не любили, что он никого не любил?
Или, наоборот, он не любил никого за то, что его никто не любил?
Но нет, связи тут не было: он не любил людей сам по себе, а они не любили его сами по себе. Не любили даже те, кто не знал, что он не любит людей, - с первого взгляда не любили. Так же и он, не допытываясь, любит ли его человек или нет, сразу же начинал не любить его.
По утрам, глядя в зеркало на свое грубое лицо с красными скулами потому что кожа на лице была тонка, нежна и от бритья раздражалась, краснела, - он усмехался: ну что ж, вот я каков! - некрасив, угрюм, неприятен. Таков уж есть. Конечно, есть и другие - а я таков. Утопиться мне от этого? Ни в коем случае! Но и гордиться, однако, этим не собираюсь. А просто - таков я.
В школе Клекотов был бездельник и озорник. Но он как бы не понимал, что бездельник и озорник. Для других было большим удовольствием довести, например, учительницу до белого каления: плеванием из трубочки в доску или затылки одноклассников, тупым морганием и молчанием у доски, нахальной ухмылкой в ответ на ее распеканции; Клекотов если же и делал это, то не из желания досадить, а просто - само делалось, и ухмылка у него была не нахальная, а даже сочувственная: зачем она, учительница, так волнуется, дура? Вот нашла из-за чего! Прямо убить готова - раскипятилась. Самоё бы ее, дуру, убить в глухом месте: не надоедай. Поэтому, устав от нотаций, Клекотов обычно говорил: да отвали ты! - и шел на свое место или вовсе удалялся из класса.
Отец, инвалид войны, человек строгий и имеющий большую склонность к вину, угнетаемую невозможностью пить его, так как после первого же стакана у него страшно разболевалась контуженая голова, но, отстрадав, он предпринимал новую попытку, надеясь вышибить клин клином и когда-нибудь обрести способность выпивать, как все нормальные люди, так вот, отец порол его ремнем, мать вроде жалела, но, обнаружив съеденными за один день все двадцать банок варенья клубничного, вишневого и смородинового, заготовленные на зиму, не удерживалась и тоже хлестала Клекотова бельевой веревкой, мокрым полотенцем, а он даже и не особенно уворачивался.
С чего началась его нелюбовь к людям, трудно сказать. Не хочется ведь думать, что он элементарно уродился такой, ведь, как известно, человек по своей натуре добр, так гласит, по крайней мере, гуманистическая философская теория, и хотя практика, особенно последних времен, эту теорию постоянно и в массовом порядке опровергает, но она, теория, не сдается и всякий раз придумывает новые аргументы в пользу объективной доброты человеческой природы, которой реализоваться мешают субъективные факторы, и главный из этих субъективных факторов - жизнь как таковая.
Но почему-то хочется, хочется найти случай какой-то, событие какое-то, с которого все началось, - для объяснения, что ли...
И ведь был случай.
Семилетний Клекотов удрал с урока с друзьями в кино. Жил он на окраине, называемой Шестой квартал, поблизости кинотеатра не было, а был зато в трех остановках на автобусе недавно построенный огромный кинотеатр "Саратов".
И вот, возвращаясь из кино, Клекотов ехал в автобусе и смотрел на сидящего мужика. Мужик, хоть время было дневное, выглядел по-вечернему устало, раздраженно. Клекотов смотрел на него просто, без мыслей, окна были загорожены телами людей, вот он и смотрел на лицо мужика как на самое близкое, на что можно было смотреть, он, кстати, не умел смотреть вообще, а именно всегда выбирал что-то одно, уставится вечно и смотрит, это нередко вызывало у окружающих вопрос - вслух или молчаливый: чего, мол, вылупился? а Клекотов объяснить не мог, он смотрел - и все. Вот и на этого мужика он просто смотрел, а мужик раз, другой, третий поднял на него свои утомленные глаза, хмурился все больше и вдруг как даст кулаком в лоб Клекотову, у того аж в ушах зазвенело и круги разноцветные вокруг поплыли. "Тоже мне, сучонок, - зло сказал мужик, - смо-о-отрит!" И кто знает, что пригрезилось ему. Может, он думал о своей несложившейся жизни, может, давил его душу совершенный нехороший поступок - и ему показалось, что пацаненок проник своими неотрывными гляделками в его взрослую тайну, о которой он, сопляк такой, никакого права не имеет знать, потому что в этом еще не понимает ничего! Ну, и ударил, наказал. Произошло это тихо, мало кто обратил внимание, а кто обратил, подумал, что пацаненок получил за дело, какая-то старушка даже проворчала: "Хулюганы, управы на них нет!"
Как было бы славно от этой незаслуженной обиды провести логическую цепочку к дальнейшим поступкам Клекотова. Как было бы стройно! - что, мол, Клекотов навсегда запомнил этого мужика, его злобу, его удар не ради чего-нибудь, а лишь бы выместить свой нрав, лишь бы сорвать досаду, запомнил и мстил людям.
Но Клекотов за всю свою жизнь об этом случае вспомнил, может быть, один или два раза. Не получается логической цепочки, не получается стройности.
Но не хочется и ограничиваться его природным человеконенавистничеством - это, как уже говорилось, противоречит извечной теории, а во-вторых, как-то уж очень примитивно.
Может, давайте спишем все на родителей, колотушками воспитавших этот горький характер? Но колотушки были следствием, вел бы себя Клекотов в детстве нормально - не было бы и колотушек. К тому же отец вскоре, так и не поборов вином непереносимость вина, тяжело заболел и умер в больнице, мать сошлась с другим мужчиной, а Клекотова отдала на воспитание бабке, которая тоже на свете не зажилась, он попал в интернат.