— Однако, — насмешливо возразил грек, — парки уже довольно долго прядут нить ее жизни; ведь она только на год моложе Агриппы.
— Агриппа! — презрительно воскликнул Боас. — Ночи, проведенные в кутежах, отпечатлелись на его лице. У Вероники же, — восхищенно продолжал он, — нет ни складочки. Сама Афродита дала ей это лицо. Как сияющее солнце светит ярче бледного месяца, так она светит ярче всех, даже самых молодых красавиц!
Со стороны галилейской караванной дороги послышался шум, разговор прервался. Караван Вероники вступал в город. Пестро разодетые нумидийские всадники и скороходы открывали шествие. За ними шел конвой в сияющих золотом и серебром латах, а потом следовали двадцать арабских коней, подкованных золотом. Их вели конюхи. Затем, в двухстах роскошных колясках, следовала свита царицы: женщины, врачи, чтецы, актеры, домашние жрецы…
— Клянусь Юпитером, — воскликнул Боас, с изумлением глядя на пажей царицы, — я никогда не видал таких лиц! Скажите, друзья, откуда родом эти юноши?
Никто не мог ответить на его вопрос. Остроты глазеющей толпы доказывали, что это новейшее изобретение Рима еще не дошло до Востока. Для греческого торговца это было первым предлогом показать свое превосходство.
— Они такие же люди, как и мы, — стал он объяснять, громко. — Но только им наклеили тесто на лица, чтобы уберечь кожу от холода и жары.
Оглушительный хохот последовал за его словами. Боас с изумлением глядел на них, а Теофил насмешливо аплодировал.
— Я все беру назад, — кричал он, подмигивая Боасу, — что сказал против Вероники. Вероника набожна, говорит Боас, очень набожна. Ага, да вот и ослицы Поппеи. И у нее они есть!
— Ослицы? Поппеи?
— Ну да. Поппеи, прежней супруги нашего божественного цезаря. Она открыла, что ежедневная ванна в молоке ослиц дает неувядаемую красоту. Вероника следует ее примеру. Истинно королевская затея! Да этих ослиц по крайней мере шестьсот штук. Если бы Поппея была жива, она велела бы задушить иудейскую царицу, потому что она сама могла себе позволить только каких-нибудь жалких пятьсот ослиц…
В эту минуту пронесли носилки, занавески которых были так плотно задвинуты, что невозможно было увидеть, кто в них находился.
Теофил, стоявший впереди других, сказал:
— Кто знает, может быть, в этих носилках сама благочестивая Вероника в тоске ломает нежные руки, скорбя о попранном величии своего безумного народа и о пошатнувшемся храме своего капризного Бога.
Боас нахмурился.
— Эй, ты! Побереги свой язык, назойливая оса! Бога иудеев почитают даже в Риме, и Веспасиан послал ему жертвы и дары.
— И все-таки он затеял против него войну?
Замечание это было столь метким, что кузнец ничего не смог ответить. Ему только захотелось вместо ответа опустить всю тяжесть своих могучих кулаков на голову маленького грека.
В самом конце шествия, в разорванных одеждах, посыпав пеплом распущенные волосы, шла высокая, стройная, величественно-прекрасная женщина, опустив вниз покрытую платком голову.
— Вероника! — воскликнул кто-то.
Толпа молча смотрела на нее.
Резкий голос греческого торговца вдруг нарушил эту тишину:
— Это она оплакивает свой народ, своего Бога, римляне! На ваших же глазах. Это насмешка над Римом! Зачем она явилась сюда? Каменьями ее, каменьями!
Толпа заволновалась, тысячи голосов повторяли страшный крик:
— Каменьями ее! Каменьями!
Вероника остановилась, презрительная усмешка появилась на ее губах. Она, казалось, ждала первого камня…
В эту минуту со стороны крепости раздались мерные шаги военного отряда. Все отступили. И только когда впереди показался воин в простом вооружении и пошел навстречу Веронике, напряжение разрешилось тысячеголосым криком:
— Да здравствует Флавий Веспасиан! Слава великому полководцу! Слава вечному Риму!
Вероника упала на колени и с мольбой протянула к нему руки. Он быстрым взглядом окинул пышность и богатство ее шествия, и на его суровом лице мелькнула улыбка. Он поднял Веронику и повел ее в крепость. У входа он остановился и посмотрел поверх ликующей толпы на то место, где стояла на коленях Вероника. Это казалось ему хорошим предзнаменованием: так же будут склоняться Иерусалим и Иудея перед Римом…
— Саломея, сестрица, о чем ты опять думаешь? — спрашивала девочка лет четырнадцати, просунув тонкую головку с непокорными завитками на лбу в дверь женской половины дома.