Как молнией, пронзили весь сад. Едва пригаснет одна, на смену ей вспыхивают две другие, еще крупнее, еще золотистее.
В щедрости, силе и стремительности цветения этих золотых сибирячек весь нрав сибирского лета — знойного, сухого, короткого.
Цветут белые парковые розы, зацветают алые.
Сразу много больших ирисов. Ни с того ни с сего расцвела одна маленькая космея. Подрастают крохотные лепестки возродившейся азалии. Еще невелика, но уже желтовата свеча на каштане.
Почему боль тоже входит в большое искусство? Потому что оно входит в жизнь? Просто описать желтую лилию — только пол-искусства, полслова.
Левитановские деревья и реки становятся искусством потому, что зовут! Музыка — зовет.
«Сикстинская мадонна» — слияние огромного счастья с не менее огромным горем, и преодоление, и готовность, и жизнелюбие; при всем этом летящая поступь, светлое чело, нежная полуулыбка…
«Не ворошен жар под пеплом лежит», — говорит моя бабка Василиса. Ворошить жар под пеплом — это и есть искусство?
Молодость лета.
Приходят и уходят грозы. Солнце сменяется молниями, молнии — солнцем, а лилии цветут все так же стремительно, умирая и тут же обновляясь, то в одну, то в другую сторону поворачивая пронзительно-золотые, острые, лучистые соцветья.
И солнце и молния — весь огонь молодого лета — живут в этих острых, высоких огненных соцветиях, пронзающих зелень.
Мягко горит костер из чешских рододендронов.
Что такое искусство? Самое прекрасное в мире?
Нет. Наш сад и любовь всегда прекрасней, по-своему.
В нем иная прелесть — прелесть лучшего в людях. Высокая прелесть человеческого благородства.
Вот почему я совсем равнодушна к Рубенсу. Краски простой космеи всегда прелестнее расцветок любой картины. А души, благородства у Рубенса нет.
Вот почему мне горько, когда обижают — крутой поворот миллионов к духовности — Византию. Но оно до многих не доходит. Полемический крен слишком велик, слишком много аскетизма. «Сикстинская мадонна» пленяет всех — в ней и благородство, и чистота Византии, и жизнелюбие предыдущего искусства.
Вот-вот лопнут набухшие, липкие от сладости сока земли бутоны пионов.
Золотые ведренные дни, полетные облака в синеве, и зелень, зелень…
Только лилии, первенцы знойного лета, пронзили сад.
… А слова горестно умирают.
Я так наслаждалась Граней[9]. Так пела в сердце эта фраза: «…Ищи на орле, на правом крыле…»
И этот душистый знойный полдень, когда она одна с ребенком под яблоней и боится слово шепнуть, чтоб не спугнуть счастье…
А прочла — и не то… Ох, не то!.. Неужели в прозе невозможно добиться того, что в музыке, в стихах, этого дрожания сердца?
Или у прозы и задачи другие?
Нет. В лучших страницах Шолохова, Фадеева, Паустовского это есть. У С. Антонова — есть.
Я понимаю, что это надо, но не умею. А многие и не понимают. Как суметь, как этому научиться?
По утрам весь сад в сиянии и блеске.
Сверкает, играет, лучится каждый листок. И в зеленом сверкании махровые, с тарелку величиной, отяжелевшие от собственной пышноты пионы — белые, розоватые, розовые, темно-вишневые. Роскошь пионов. Особенно хороши белые с чуть розоватой сердцевиной.
Эстафету молодого лета от лилий к розам несут пышноцветные пионы.
Тугие, еще не раскрытые бутоны источают сладкий сок, и муравьи лакомятся им.
Пионы приняли у лилии эстафету молодого лета, чтобы передать ее цветам летней зрелости — розам. И уже раскрылась первая сизо-алая, почти черная роза Гадлей.
В синеве разъединое полетное облако. Солнце льется на травы, как мед-самотек.
Ветер-«летень» колышет зеленые ножи гладиолусов, вьется над травными прогалинами, сквозит в купах пионов, перебирает узорным полистьем.
В эти дни травы и листья таят и несут в себе все цветение лета и осени.
Еще где-то в сердцевине зеленых бутонов живут ярчайшие розы.
Еще где-то в глуби ножевидных листьев таятся соцветия гладиолусов, едва намеченные легкой зыбью листа, руслом сгустившихся прожилок. Скоро по этому руслу потечет само лето, отделит стебель, зажжет высокие соцветья.