“Сегодня страшная ночь, преображенцы, от вас русский народ многого ждет”; я заметил по некоторым лицам, что эти слова произвели впечатление.
Напрасно большевик Шубин пытался вышутить этого оратора, сравнив его с Керенским, который тоже все пугал и даже несколько раз предлагал стреляться и перейти через его труп, а сам в критическую минуту преспокойно удрал.
Впечатление не рассеялось.
Я и сейчас помню это лицо — большое, серо-бледное, с длинными прямыми волосами и большой русой бородой. Лицо, склоненно протянутое к слушателям с застывшим жестом правой руки, и этот предсмертный шепот.
Что чувствовал в ту минуту этот трагически погибший за свободу народа человек? Может быть, уже видел веяние смерти над своей головой и гибель великого освобождения. Была полная тишина. Все как-то сразу насторожились. Что, если бы тогда они знали, что завтра эта голова будет раздроблена винтовочным залпом и мозги будут валяться растоптанными, смешанными с грязью на Марсовом поле? Не дрогнули бы их сердца еще более и не зажглись бы желанием подвига и служения великому делу? И как знать! Не пошли бы ли они за ним?»{33}
Нет, не пошли бы…
Это ведь только говорится, что предчувствовали, а не знали ничего в ту страшную ночь… Предчувствия и есть та безусловная и безошибочная форма знания, которую не исказить никакими ухищрениями и обманами…
И этим и интересны воспоминания преображенца С.В. Милицына.
В них ясно и точно показано, почему солдаты петроградских полков, не выступившие в октябре 1917 года на защиту Временного правительства, и сейчас, в страшную январскую ночь, не выступили на защиту Учредительного собрания.
«Я шел по пустынным, вымершим улицам столицы. Зима была вовсю. По новому стилю уже январь. Стояли светлые лунные ночи. Слегка морозило, сыро-противно морозило. Ветерок всюду загонял холодок…
На углу Фонтанки меня кто-то окликнул. Смотрю, бежит за мной какая-то серая шинель.
— Фу, черт, устал. Ты откуда?
— С митинга.
— Ну, что, опять товарищи грызлись? И когда эта сволочь замолчит…
Я вспомнил уверения К. относительно полка и решил проверить.
— Как у вас в батальоне?
— Хочешь знать — выступят ли завтра?
— Нет, не то, мне вообще интересно настроение батальона.
— А, понимаю… У нас много дельных солдат, но они скоро разбе1угся по домам. Вот если им платить…
— Ах, опять деньги…
— Да-да, без денег ничего не выйдет. Уж время такое. Или деньги, или такое… явное сочувствие. Общий крик: вы наши спасители, и цветы, улыбки…
Я засмеялся.
— Что ты? Я правду говорю. Большевики этим и берут. Посмотри на Прилипина. Откуда у него деньги, бриллиантовое кольцо? (Здесь и дальше выделено нами. — Н.К.) От свиней наших немного нажил. Или у Спицына… Вот этот поганый трус теперь делами вертит, а перед первым боем сумасшедшим представился. Его в обоз отправили. Расстрелять бы гадину надо. Все миндальничали. Так вот у них деньги. Придут они в Смольный или куда в другое место к большевикам — свои люди, к ним внимательны, ласковы. Товарищи… И коммунистки руки жмут. А у нас? Куда мы можем, к кому пойти? Мы все еще в черном теле. Все еще должны для кого-то работать. Опротивели мне наши высшие классы. Гроша медного не хотят собрать для общего дела. И настоящего, искреннего сочувствия нет, единения настоящего. Так, использовать хотят. А потом опять на черную работу. В околоточные ступай. Ты знаешь, я в Москве был околоточным. Я тогда то же чувствовал, что теперь. Служишь, жертвуешь собой, чтобы этим хорошо и безопасно жилось, — он показал рукой на большой дом, мимо которого мы проходили, — а они тебя презирают, считают осквернением руку подать, да что… тебя же травят, мол, свободе мешаешь. Вот я сегодня был у нашего рыжего в клубе. Сидят, едят, пьют, в карты играют и ждут, когда мы большевиков свергнем. А чтобы…
Он вдруг резким движением схватил меня за плечо…
Мимо нас тихо проезжали простые дровни…
— Разве не видишь? — шептал над моим ухом Войцек.