Под звуки омерзительного бала
Сорвут платок с прекрасной головы…
Указал и место действия. Все тут — и Ленинград, и Жданов, и все мы вместе. Почти все. Когда в большом, зловеще-подавленном зале, набитом новой, советской породой интеллигенции, партийный чиновник казнил Анну Андреевну, лишь две руки поднялись «против».
Совсем не политик и не социолог, поэт «считал пульс толпы», и в этом одна из разгадок его предсказаний, предвестий, пред…— не знаю, чего еще.
А, вот, нашел. У Александра Гладкова как раз об этом, именно о Мандельштаме: «<…> Предощущение и рождает стихи, забегающие вперед случившегося. Поэт живет вслед за своими стихами — его настоящая жизнь в них и через них. <…> У Лермонтова есть выражение «пророческая тоска», то есть тоска предвидения, предчувствия, предощущения, обгоняющих реальную жизнь поэта, как свет обгоняет время <…>. «Поэт — тот фольклорный дурень, который пляшет на похоронах и плачет на свадьбе» (из записи в сухумском дневнике Мандельштама)».
Трижды выкарабкавшийся из беды, вырвавшийся с юга, Осип Мандельштам неприятно напомнил о себе спасителю. К Волошину обратился с письмом зубной врач Н. Н. Берман: «Не сочтите за труд сообщить мне, если Вам известен адрес г[осподи]на Мандельштама, кот[орый] это лето жил у вас на даче. <…> Допустимо ли, чтобы интеллигентный человек, не будучи знакомым с врачом <…> заставляет его на себя работать и затратить золото и другой матерьял, а по окончании работы просто заявить: «Простите, доктор, я сейчас денег не имею, но 1 июля я пришлю», но вот уже прошло 1,5 месяца, за это время он был здесь несколько раз и забыл о своем долге…»
Золотой зуб Мандельштама стал всеобщей достопримечательностью. В писательских кругах пошла гулять эпиграмма со строкой:
Ужас друзей — Златозуб.
Поэт был слаб здоровьем и к сорока годам сильно изменился. «Он был дурно одет — в одежду с чужого плеча — и потерял почти все зубы»,— вспоминает Николай Чуковский.
Мандельштам вставил новые зубы — на золотых штифтах, но и они, в большинстве, скоро выпали, а штифты остались и покривились.
— У него во рту — индустриальный пейзаж.
Зачем затеял я этот разговор, нелюбопытный даже дантистам?
Зачем? Затем…
В 1932 году скончался Максимилиан Александрович Кириенко-Волошин — в полдень, в своей постели. «<…> В полдень: в свой час,— писала Цветаева.— <…> В свой час суток и природы. <…> 11 августа (<…> по-старому конец июля),— явно полдень года, самое сердце лета. <…> Самый магический, мифический и мистический час суток <…> как полночь».
Перед смертью была маленькая отрада. Николай Чуковский привез из Москвы известие о том, что стихи Макса пойдут скоро в «Новом мире». Лицо его порозовело, нечленораздельными звуками он снова и снова просил повторить новость.
— Скажи, Лида, на какую букву легче дышать?— спросил он ночью дежурившую Лидию Аренс и через полчаса сам ответил: — На «и».
Может быть, он передышал весь алфавит, а может быть, выбрал гласную, после которой можно подводить итог.
Гроб был широкий, почти квадратный. Тучный Волошин лежал с лицом спокойным и добрым. Гроб поставили на телегу, и народ — поселковый, из домов отдыха — двинулся к самой высокой вершине. Исходивший пешком все побережье, Волошин сам облюбовал это место. Лошадь тянула сколько могла, а последние двести метров покойного несли на руках.
Вид отсюда и правда редкостный: пустынный амфитеатр гор и море. Мили, версты. Одно неудобство — на жесткой, соленой земле, под испепеляющим солнцем — ни деревца вокруг, ни куста, ни цветка. Полынные холмы.
Минуло несколько лет, и случилось чудо. В какой-то магический, мифический, мистический час — в полдень, в полночь?— пролетающая мимо птица обронила зерно. А может быть, его занесло сюда ветром. Загадка природы — оно выжило, проросло. Рядом с могилой, со стороны моря, выросла большая, дикая красавица маслина. Когда приближается полдень и солнце становится невыносимым, маслина накрывает могилу плотной тенью.
Это дерево, единственное на побережье, вознаградило Макса за многое, в том числе, может быть, и за Мандельштама, который пережил своего спасителя на шесть мучительных лет.
…На самой дальней пересылке, на Второй речке, под Владивостоком, двое уголовников потащат, поволокут Осипа Эмильевича к бараку. Это будет последнее преследование поэта. Мародеры разомкнут ему рот, возьмут в руки клещи. И он не почувствует ни унижения, ни стыда, ни боли, как всякий мертвец.