И живая ласточка упала
На горячие снега…
Это случится на исходе 1938 года. Тоже — в полдень.
Глава 4
Современники, оставшиеся в России, кто постарше — Блок или Гумилев, кто помоложе — Есенин или Маяковский, ушли из жизни раньше, один лишь Блок, больной и брошенный Советами, дотянул до сорокалетнего рубежа. Рядом с ними Осип Мандельштам — горький долгожитель.
Покинувшая Россию Одоевцева пережила поэта вдвое.
В 1920 году Мандельштам легко мог уйти с белыми из Крыма. Новицкий, начальник Феодосийского порта, прекрасно знал поэта, помог бы и полковник Цыгальский. Но об этом даже не возникло мысли. В том же году Юргис Балтрушайтис уговаривал Мандельштама принять литовское подданство. В дальнейшем, когда российская интеллигенция хлынула за рубеж, Мандельштам не раз обсуждал тему эмиграции с Бенедиктом Лившицем, своим шафером на свадьбе. Как вспоминает Екатерина Лившиц: «<…> Мужья обсуждали и осуждали этот отъезд. <…> Они не могли, не хотели отрываться от родины».
Уезжать? Ему? Куда? Нет такого места на земле, где была бы ему отрада. В беззаботное время, в беззаботном Латинском квартале Парижа, семнадцатилетний поэт писал: «Живу я здесь одиноко…»
Вырос не там — вот беда. Расти не под серпом и молотом, а под государственной короной в любой части света, на любом клочке земли, стали бы ему родными другие облака, волны и листья, другие восходы и закаты — был бы свободен, обеспечен и, может быть, счастлив.
И все же жаль, что не уехал, пусть против воли. Покоя бы не обрел, но жизнь бы сохранил.
* * *
Писатели, поэты имели в ту пору своих покровителей. Это было едва ли не единственной возможностью выжить, уцелеть.
Мандельштам пытался заслониться, но специально искать высоких заступников не умел и не мог, ибо угождать опекуну (а без этого как?) он бы никогда не смог, наоборот, общеизвестны его способности ссориться с кем бы то ни было. В 1928 году Горький, в ту пору всесильный, приехал в СССР, ленинградские писатели решили в честь его разыграть пьесу «На дне». Инициатором был Федин, он предложил Осипу, жившему тогда в Ленинграде, принять участие в почетной затее. Мандельштам спросил:
— А разве там есть роль сорокалетнего еврея?
Да, Бухарин опекал Мандельштама, но их отношения были равноправными.
У Мандельштама был Николай Иванович, у Бабеля и Пильняка — другой Николай Иванович, глава НКВД Ежов. У Есенина — Троцкий. Покровительствовал Каменев — заместитель председателя Совнаркома, он устраивал у себя дома, на кремлевской квартире, вечера творческой интеллигенции — приглашал поэтов, художников, композиторов.
В этих встречах был элемент заигрывания с интеллигенцией, хитрости и примитивного лицемерия. Выслушав волошинские «контрреволюционные» стихи, Каменев, большой любитель поэзии и знаток литературы, высоко оценив их как истинный критик, тут же, при авторе, пишет записку в Госиздат о всецелой поддержке просьбы автора издать стихи «на правах рукописи». Счастливый Макс уходит, а Лев Борисович звонит в Госиздат и, не стесняясь присутствующих, объявляет:
— Не придавайте моей записке никакого значения.
Подобные обманы — не самый большой грех.
Рождалось, таилось и росло неминуемое трагическое противоречие, ширилась пропасть. Троцкий был совершенно искренен, когда в трудное для Есенина время печатал его стихи в правительственной типографии в вагоне поезда, принадлежавшего Льву Давидовичу как председателю Реввоенсовета. Но он был так же искренен, создавая ту систему, при которой и Есенин, и тысячи других поэтов и писателей были лишены права издаваться. Он, Троцкий, написал прекрасный некролог на смерть подопечного поэта — «Сорвалось в обрыв незащищенное дитя человеческое…»— и в то же время явился одним из главных строителей всеобщего ГУЛАГа, в котором погибали миллионы без отпеваний и некрологов.
Бухарин — честный покровитель, устраивал поэту через Молотова путешествие в Армению, хлопотал вместе с Кировым об издании книги «Стихотворения». Вместе с тем объективно создал все возможное, чтобы Мандельштам не был понят ни современниками, ни ближайшими потомками. «Он был лишен величайшего счастья — …быть народным <…>. Мандельштам был великий русский поэт для узенького интеллигентского круга»— на этих словах я оборвал прежде воспоминания Николая Чуковского. Теперь продолжу: «Он станет народным только в тот неизбежный час, когда весь народ станет интеллигенцией».
Где этот «весь народ» — интеллигенция, где этот «неизбежный час», когда придет? После нас, через несколько поколений. Может быть, лет через сто. Какой там «весь народ»… остатки старой русской интеллигенции развеяли, отштамповав новую — советскую, именно об этом мечтал Бухарин: «Да, мы будем штамповать интеллигентов, будем вырабатывать их, как на фабрике».