Выбрать главу

Уже не просто забота о ссыльном преступ­нике, но — тревога за его здоровье.

Все просто. Действовала сталинская резолю­ция: «Изолировать, но сохранить».

Слишком большая волна поднялась после ареста поэта. Ахматова добилась приема у Енукидзе. Пастернак кинулся к Бухарину. Бухарин написал Сталину, отметив: «И Пастернак тоже волнуется». Сталин позвонил Пастернаку. Нако­нец Сталин ответил Бухарину: с Мандельшта­мом будет все в порядке.

Надя не отпустила Осипа в Свердловск. «Злая врачиха» в больнице доверительно посоветовала никуда не отправлять мужа: «Там его загубят».«А болезнь?»«Это у них проходит. Они все такие приезжают…»

После больницы Мандельштам, худой, оброс­ший, невменяемый, с переломанным плечом, бро­дил по окрестным оврагам Чердыни и искал труп Ахматовой.

Лист дела 32.

«Выписка из протокола Особого совещания при Коллегии ОГПУ от 10 июня 1934 г.

Слушали: Пересмотр дела №4108. <…>

Постановили: Во изменение прежнего пос­тановления — Мандельштам Осипа Эмильевича лишить права проживания в Московской, Ленин­градской обл., Харькове, Киеве, Одессе, Ростове н/Д, Пятигорске, Минске, Тифлисе, Баку, Хабаровске и Свердловске на оставшийся срок».

Между первым и вторым приговорами ОСО прошло всего полмесяца.

Осип и Надежда выбрали Воронеж.

Глава 5

Вождю было невыгодно убивать поэта. Мерт­вый, он стал бы опаснее. Стихи казненного зву­чат сильнее. Вождю выгоднее было подчинить поэта, заставить поклониться.

Да, Мандельштам написал потом посвящение Сталину. Слабенькое, старался, мучился — луч­ше не смог.

Попытка насилия над собой не удалась. «План Сталина потерпел полный крах,— пишет кри­тик, литературовед Бенедикт Сарнов в своей книге «Заложник вечности».— Потому что такие стихи мог написать Лебедев-Кумач. Или Долма­товский. Или Ошанин. Кто угодно! Чтобы напи­сать такие стихи, не надо было быть Мандель­штамом».

Сталин смял его как человека, но убить в нем Поэта не смог. Поэт сам дал оценку своему опусу:

— Я теперь понимаю, что это была болезнь.

Почему же другие, многие, почти все, даже Пастернак, так удачно и легко вставляли в стихотворную строку имя Сталина? Не знали его? Почему же этот полуюродивый, дальше всех от земли и ближе всех к небу, почему он — знал?

Принято считать, что единственное стихотво­рение погубило Мандельштама. Можно, конечно, пойти на костер и за единственное, если оно стало итогом жизни, невероятным последним взлетом. Но обличительный стих, как и хвалебный,— также невысокой пробы, здесь также не нужно быть Мандельштамом, чтобы написать его, в нем нет ни одного слова из тех, что знал только он один. Это не стихотворение, а скорее лобовая эпиграмма. Последняя строка грубо приколо­чена.

Что ни казнь у него,— то малина

И широкая грудь осетина.

«Что ни казнь» и «грудь» в подбор — даже неграмотно.

Но вот поступок — да, жертвенный! Тут нуж­но быть именно Мандельштамом, никто бы более не посмел.

Думать, что единственная, лишь однажды, несдержанность чувств привела его на эшафот — слишком прискорбно и несправедливо. Это упро­щает и принижает поэта, низводит его до нечаян­ного литературного озорника.

Да, судили за стихотворение, но он шел к нему давно и напрямик и на пути мог сложить голову гораздо раньше. Когда, например, в 1918 году схватился с Блюмкиным и, спасая от распра­вы незнакомого ему искусствоведа, отправился с Ларисой Рейснер к Дзержинскому. Или когда в 1928-м, случайно узнав о предстоящем расстре­ле пятерых стариков — банковских служащих, метался по Москве, требуя отмены приговора. Явился к Бухарину. Приговор в конце концов отменили, и Николай Иванович счел долгом известить об этом поэта телеграммой в Ялту.

Что касается собственно стихов, то были и другие, за которые грозила кара, многие из них пришлось тщательно прятать, некоторые в итоге бесследно затерялись. Стихотворение «Ленин­град», написанное в декабре 1930 года, по чьему-то головотяпству напечатала «Литературная га­зета». Уже тогда Мандельштаму пригрозили аре­стом.

Петербург, я еще не хочу умирать:

У тебя телефонов моих номера.

Петербург, у меня еще есть адреса,

По которым найду мертвецов голоса.

Я на лестнице черной живу, и в висок

Ударяет мне вырванный с мясом звонок.

И всю ночь напролет жду гостей дорогих,