Выбрать главу

Зощенко, Ахматова, Платонов, Булгаков, Пастернак… не убиенные, не самоубийцы, но разве не жертвы? Этот список надо было бы начать, может быть, с Блока. Болезнь точила его более года. Луначарский и Горький настой­чиво хлопотали о выезде его и Федора Сологуба, тоже больного, на лечение за границу. Выехать разрешили только Сологубу. Луначарский при­шел в негодование: Блок — поэт революции, на­ша гордость! Правительство вывернуло решение наизнанку: Блоку выехать разрешили, а Соло­губу — нет. Жена Сологуба в припадке отчая­ния бросилась с Тучкова моста в Неву. Не веря в гибель жены, Сологуб к обеду ставил на стол лишний прибор, так длилось семь с половиной месяцев, пока не нашли тело.

А Блок? Разрешение на выезд за границу пришло через час после его смерти.

«Жизнь, переходящая в стихи, уже не жизнь, так крест распятия был уже не деревом». Гово­рилось об Ахматовой, но, я думаю, касается всего истинного искусства.

* * *

Судьбу поэтов «золотого века», с Пушкиным и Лермонтовым на вершине, мы знаем.

Судьбу поэтов «века серебряного» тоже знаем.

Говорят, в конце пятидесятых мог состояться «бронзовый век». Не мог. Лучшие поэты — маль­чики, в мальчиках и остались. Начинали левыми, а стали официальными шалунами, и в годы застоя сумевшими срывать аплодисменты одинаково и на Родине, и за ее пределами. Желая быть народ­ными, ищут связей и знакомств с сильными мира сего, гордятся этими связями и отдыхают на гос­дачах за неприступными заборами.

Они часто смотрятся в зеркало. Поэтому и теперь, когда речь идет об убиенных и затрав­ленных, Пастернаке, Цветаевой или Мандель­штаме,— они снова впереди, сытые, преуспеваю­щие вспоминатели, вечные соболезнователи чу­жим горьким судьбам.

Поэт должен быть хотя бы немного отшель­ником. Ему должно чего-то не хватать, хотя бы самой малости.

* * *

С наступлением 1937 года возможности уце­леть не осталось. Уже душили страну доносы, уже в полном ходу были коллективные проклятия собратьев по перу, резолюции — «единогласно». Что говорить о чуждом и чужом Мандельштаме, когда топили в крови своих.

«…Ордер №2817.

Выдан 30 апреля 1938 г. Сержанту Глав­ного Управления Государственной Безопасности НКВД Илюшкину на производство Ареста и обыска Мандельштама Осипа Эмильевича. <…>

Зам. Народного Комиссара Внутренних Дел СССР М. Фриновский».

Жизнь подошла к логическому концу.

* * *

После воронежской ссылки Мандельштам пы­тался зацепиться за Москву. Он пришел к гене­ральному секретарю Союза писателей СССР Владимиру Ставскому, тот был занят и не при­нял поэта. Из Союза Мандельштам отправился в Литфонд, и там, на лестнице, с ним случился приступ стенокардии. Вызвали «скорую». Потом, позже, из подмосковных прибежищ, из Калинин­ской области — отовсюду, где поэт находил себе временный приют, он наезжал в Москву и пы­тался попасть на прием к Ставскому.

Да, не принял. Но ведь и не отмахнулся, в конце концов. Ставский адресовал Мандель­штама своему заместителю Лахути. Тот, привет­ливый и внимательный, старался хоть что-то сде­лать для опального поэта, даже оформил ему командировку от Союза на Беломорканал, умо­ляя написать хоть какой-нибудь стишок про вели­кую стройку. Лахути хотел организовать творчес­кий вечер поэта. Подключился вроде бы и Став­ский, но, видимо, это оказалось выше его власти.

Осип Эмильевич и сам понимал небеспредель­ность писательской власти и ничего утешитель­ного не ждал. Еще давно, в июне 1937-го, он писал:

«Уважаемый тов. Ставский!

Вынужден вам сообщить, что на запрос о моем здоровье вы получили от аппарата Литфонда неверные сведения. Эти сведения резко противо­речат письменным справкам пяти врачей от Лит­фонда и районной городской амбулатории.

Прилагаю подлинные документы и ставлю вопрос: хочу жить и работать; стоит ли сделать минимум реального для моего восстановления?

Если не теперь — то когда?»

Минули лето, осень, зима.

Владимир Петрович вдруг принял Мандель­штама — теперь, на пороге весны 1938-го. Он предложил поэту две путевки в дом отдыха «Саматиха» на целых два месяца. «Отсидитесь,— сказал Ставский,— пока не решится вопрос с работой». Милость судьбы! Первая удача за всю московскую жизнь. Не потому ли Ставский и не принимал поэта, что испытывал нелов­кость, ведь ничего реального предложить преж­де не мог?

Фадеева эта новость почему-то расстроила.