В десять часов подвешенная к столбу рельсина звонила отбой — с ревом, как будто железо рвали на куски.
После отбоя разговор в бараке продолжался — тихо, вполголоса.
Я дал прочесть Моисеенко лагерные воспоминания о Мандельштаме разных людей, смутные пересказы, крайности, в которых тесно соседствовали романтика и жестокость.
— Нет, его не били, неправда, в нашей зоне блатных не было. Ну, может быть, на одну ночь иногда. Эшелон придет из Ростова или Харькова, а у нас места свободные: этапы же уходили один за другим — на Колыму. Ну, конечно, народ разный… Это при мне было — трое стоят, один парень курил и так зло сказал Осипу Эмильевичу: «Заткнись ты!» Иногда остановится около кого-то: «Вали-вали отсюда». Это было в ходу. Тут еще, знаете, и антисемитские настроения: «У тебя кто следователь был? И у меня — еврей».— «Жидовье власть взяли». А начальство, администрация лагеря,— не знаю, удобно ли говорить?— из евреев в основном. В бараке в спину ему говорили: «Доходяга пошел». Но Ковалев их остепенял: «Что вы, хлопцы, кого вы обижаете?» Вот кто донимал, покоя ему не давал, так это Левка Гарбуз — старший барака. Это, наверное, кличка была, а не фамилия.[3] Хват. У него было и мыло, и сахар, и хлеб — черный и белый. Он охотился за теми, кто недавно с этапа, у кого вещи незаношенные. Выменивал. Мат, оскорбления. Он у Осипа Эмильевича желтое кожаное пальто хотел выманить: «Сдохнешь — все пропадет, по нарам оботрешь, а так выгоду иметь будешь». Однажды Левка начал разговор в бараке, а потом вывел Осипа Эмильевича за дверь. В другой раз с нар поднял, к себе позвал. Я спросил Мандельштама, что тому надо. «Ай,— говорит,— коммерсант». Парень крепкий, у него свои шестерки были. Одевался здорово — рубашки хорошие, выглаженные брюки. Вечером их обрызгает — на нары, потом — полотенце и ложится. К утру — стрелочки. В середине ноября исчез, видимо на Колыму отправили, и старшим стал Норонович, бывший секретарь крайкома, он еще с Эйхе работал, исключительно порядочный.
— В единственном письме из лагеря,— я показываю Моисеенко копию письма,— Мандельштам сообщил: «Последние дни ходили на работу…»
— В пересылке на работу не гоняли. Ну какая это работа — двор прибрать. Раз или два он выходил, взял метлу на палке, это неутомительно, гнуться не надо. У него настроение поднялось, вроде не хуже других. Еще — дневалил у бочки с водой. Трудно было с водой — колонка далеко, за лагерем, воду привозили на лошадях. Этот водяной мор хуже голода. Хуже рабства, в рабстве можно хоть что-то заработать. Воду стерегли, молодые особенно не подпускали, с руганью отгоняли. Ну и Осипу Эмильевичу выпало дежурить. Ну, как он стерег… Кто-то постарше его подойдет: «Водички разрешите». Он отворачивался и отходил в сторону, и люди наливали… Я сижу на нарах и все вижу. До завтрака выносили на просушку парашу во двор — двое несли на палке. Но до Осипа Эмильевича очередь не дошла, да он и не поднял бы, Ковалев бы за него вынес.
Были еще ночные работы — «добровольно-принудительные». После ужина в барак приходил лагерный завхоз Омельянчук, вызывал старшего: «Шесть хлопцев давай мне покрепче». Норонович обходит нары: «Собирайся, сходишь… Пайку заработаешь». Соглашались. Молодым, здоровым почему для разнообразия не вырваться за зону, там у конвойных можно новости узнать, подкормиться у них остатками сала, консервов. Там они копали большие воронки. Им не говорили для чего, но они понимали. Рядом было множество таких же воронок, но уже закопанных. Возвращались под утро. О том, чем занимались, не рассказывали, видимо был запрет, но в бараке обо всем догадывались. Определенных ночей не было, вначале уходили пореже, потом чаще.
Мандельштама на такие работы, конечно, не брали — в ночь, под конвоем, он бы и не дошел. Он был не из тех, кто копал, а из тех, для кого копали.
Глава 7
Странности Мандельштама видны были с первых минут. Необщительный, замкнутый, рассеянный, осторожный. Из барака выйдет — озирается по сторонам. Пока были силы, ходил быстро и нервно, разговаривал сам с собой. Подходил то к глухому забору, за которым слышалась китайская речь, то к другому краю зоны, единственному месту, с которого видна была улица — огороды, лачуги, видимо, приютились горемыки. Росли деревья поодиночке. В одном и том же месте по вечерам возникала гармонь. «Мужик заполошный», как звали Мандельштама, подбегал к запрещенным зонам, стража отгоняла его. Возбуждение вдруг сменяется апатией, и он медленно, словно считая шаги, расхаживал — руки за спину, запрокинув голову. «Больная спесь», как говорит Моисеенко.